Опубликовано: журнал "Искусство кино" № 5, май, 2007 год. На фото (слева направо) операторы и начальники фронтовых киногрупп: А.Д. Каиров, Р.Г. Григорьев, С.И. Коган, М.А. Трояновский, А.Ф. Казначеев, И.П. Копалин. Фото из семейного архива А.М. Трояновского (сына М. Трояновского).
Мы публикуем отрывки из новой книги известного кинооператора-документалиста Семена Школьникова. Рассказы друзей и коллег он записывал чуть ли не с самой войны, и вместе с его собственными воспоминаниями они сложились в яркую, уникальную книгу. Живые, очень личностные, насыщенные неповторимыми деталями рассказы, охватывающие основные события войны, принадлежат не только прославленным кинооператорам, таким как Роман Кармен, Владислав Микоша, Михаил Ошурков, но более всего тем, кто не написал своих книг, чьи имена редко встретишь в периодике и даже в киноизданиях, но чей вклад в кинолетопись войны бесценен, хотя по достоинству не оценен. Таких в книге большинство: Иван Чикноверов, Михаил Гольбрих, Борис Шадронов, Леонид Филатов, Ян Местечкин, Борис Маневич, Маматкул Арабов, Ефим Лозовский, Иван Беляков, Израиль Гольдштейн, Александр Казначеев… — всего около тридцати фронтовых кинооператоров. В предлагаемую читателям журнальную публикацию вошли отрывки из воспоминаний только пяти из них. Это воспоминания фронтовых кинооператоров о начальном этапе войны .
Редакция журнала «Искусство кино»
Несомненно, книга Семена Школьникова, открывающая новые имена и факты, займет особое место среди книг фронтовых кинооператоров.
Джемма Фирсова (Микоша)
— Война, как секирой, рассекла жизнь на две части — до и после.
Возле маленького дома на Красной Пресне толпа: все — с повестками «явиться немедленно». Подхожу к столу, за которым сидит плотный мужчина в военной форме, — глаза у него красные, воспаленные, пожалуй, со вчерашнего утра не спал.
— Я кинооператор, могу снимать военные действия.
Военком раскрывает толстый справочник и долго водит пальцем по страницам.
— Кинооператор. Такой воинской специальности нет.
— Я снимал с самолета, занимался аэрофотосъемкой.
— Хорошо, вот с этим направлением завтра явитесь в авиачасть, она расположена недалеко от станции Кубинка.
После напряженной, мятущейся Москвы Кубинка поразила меня тишиной и покоем.
На приемном пункте наши направления просматривал капитан авиачасти. Небольшого роста, одутловатый, он был чем-то явно раздражен. Когда очередь дошла до меня, он почему-то начал осмотр снизу, с модных, но грязных туфель. Не понравилась ему и моя рубаха — апаш с широким воротом, а особую злость вызвала шевелюра.
— Космы надо сбрить, — резко сказал он.- Аэросъемщики нам не нужны, фотографы тоже, будете маскировщиком. — Капитан чеканил слова, будто ножом обрезал каждую фразу.
— А что это такое? — спросил я.
— Получите швабру — узнаете.
— А ниже ничего нет?
— Чего «ниже»? — не понял моей иронии капитан.
— Ниже по должности.
— Ниже нет! Товарищ Бунимович!
Возражения были бессмысленны.
Утром у парикмахерской выстроилась очередь. В маленькую комнату входили ребята, такие разные — светлые и темные, с буйной шевелюрой и с короткими «ежиками», а выходили все одинаковые — похожие друг на друга. Через несколько минут и я буду такой же.
Но как же я мог забыть? Во время съемок в воинских частях нашими консультантами были работники политотделов. Пока я не стал гологоловым, надо использовать последний шанс. Прибежав к политруку авиачасти, я начал торопливо и сбивчиво говорить. Он прервал мой поток слов.
— Успокойтесь, расскажите по порядку, что вас волнует.
Спокойный тон человека лет на десять моложе меня подействовал отрезвляюще.
— Информация о военных действиях, показ стойкости и смелости наших бойцов, героев — разве это ненужная на войне работа? В маскировщики вы можете взять любого из ребят. А кинооператоров мало.
— Но что я могу сделать? — сказал он. — Максимум — это дать вам увольнительную на два дня, объясните все в военкомате, а в случае неудачи возвращайтесь обратно.
Окрыленный, я помчался к станции. И снова Москва. До военкомата надо заскочить на студию — сдать ключи. Студия по-прежнему бурлила. Вверх и вниз по лестнице бегали режиссеры, операторы, администраторы. Меня встретили так, словно я выбежал на несколько минут за угол — попить квасу.
— Камера у тебя в порядке?
— Да.
— Можешь выехать завтра в пять утра?
— Куда?
На студии не принято было задавать такой вопрос. Если нужно, то тебе объяснят куда, зачем, насколько. А если молчат, то с вопросами не лезь. Но в этот раз для меня это было слишком важным.
— На фронт.
Это было единственно соответствующее моему желанию направление.
На следующее утро я уже трясся в кузове полуторки рядом со своими товарищами. Машина шла в штаб Западного фронта.
Увольнительную я сохранил и принес в райвоенкомат с опозданием на два месяца. За столом сидел другой военком — более пожилой и менее усталый. Он прочел мою увольнительную и ничего не понял. На мне была потертая, полинявшая гимнастерка со шпалой в петлице — звание капитана, офицерская портупея и сбоку личное оружие — трофейный пистолет. Возможно, для него я был первым фронтовиком, только-только прибывшим оттуда, с переднего края боев.
Вначале я коротко отвечал на вопросы военкома, а затем рассказал, как вместе со штабом 187-й стрелковой дивизии ночью скрытно мы двигались по проселочным дорогам, а на асфальтовых магистралях громыхали фашистские танки, как после неравных боев из разрозненных частей формировались новые батальоны и создавалась новая линия обороны. Рассказал и о 30-й армии, на одном из участков обороны которой враг был не только остановлен, но и, понеся огромные потери, отброшен на несколько километров назад. Киноматериал о боевых действиях этой армии, который мы снимали вместе с моим коллегой Павлом Касаткиным, будет выпущен отдельным короткометражным фильмом «Бой за высоту «А»…
В картотеке военком нашел бланк с моей фамилией — там было что-то мелко написано, я разглядел только большой вопросительный знак. Военком перечеркнул запись вместе с вопросительным знаком и вписал: «Военный кинооператор».
Так в документах Краснопресненского райвоенкомата появилась новая воинская специальность…
Шафран неожиданно для себя самого стал самым знаменитым в мире оператором кинохроники. В двадцатитрехлетнем возрасте он оказался на борту парохода «Челюскин». Когда затертый льдами пароход начал тонуть, Аркадий впопыхах, как и другие члены экипажа, покинул судно, не прихватив ничего ни из одежды, ни из личных вещей. Зато в руках у него были киноаппарат и сумка с заряженными пленкой кассетами. Осознавая историческую значимость происходящего, он тут же начал снимать драму, разыгравшуюся среди суровых арктических льдов, морозный ветер продувал полуодетого оператора насквозь. Пальцы рук, крутивших ручку аппарата, закоченели и плохо слушались. Но Шафран старался не думать об этом, как и о том, что лед под его ногами трещит и в любую секунду может разойтись. В этот момент для него выше всего было профессиональное чувство долга. Уже потом его и Марка Троянского фильм «Герои Арктики» получил Гран-при на фестивале в Венеции.
На фото кинооператоры: Аркадий Шафран и Марк Трояновский. Кинокамера «Дебри». 1933 год. Фото из семейного архива А.М. Трояновского (сына М. Трояновского).
Ему подарили квартиру, уже обставленную модной мебелью, и легковой автомобиль «ГАЗ». Аркадий Шафран был награжден орденом Красной Звезды.
А перед самой войной он был удостоен Сталинской премии.
— В воскресенье 22 июня 1941 года я[А. Шафран] был дома. Мы, кинохроникеры, как пожарники. При первом же тревожном сообщении бежим на сборный пункт. Тогда сборным пунктом была студия «Союзкинохроника». И уже 23 июня были сформированы три фронтовые киногруппы, а 24-го я уехал с группой — оператором Владимиром Ешуриным и ассистентами Владимиром Комаровым и Андреем Николаевичем — на Западный фронт. В последний момент я решил захватить что-нибудь съестное. Забежал в буфет, стою у стойки, жду. Буфетчица собирает в пакет бутерброды, а сама не видит, что кладет. Слезы глаза заливают.
— Куда же вы едете? Вас же всех убьют…
Поезд наш шел медленно, часто останавливаясь, подолгу простаивая на безымянных станциях, а то и прямо в поле. Не доезжая до Смоленска, мы услышали тревожные гудки паровоза. Это было оповещение о воздушном налете, первой бомбежке, которую мне предстояло пережить. Мы выскочили из вагона, спрыгнули в какую-то канаву. Сбросив бомбы, самолеты улетели. Поезд, в котором мы ехали, не пострадал. Но вокруг на насыпи валялись разбитые вагоны — результат предыдущих бомбежек. Где-то вдали вздымались черные клубы дыма — горела нефтебаза.
В штабе нас в общих чертах проинформировали о дислокации войск. На окраине Орши, куда мы добрались, стояла артиллерийская батарея, которая вела огонь по невидимому противнику. Я спросил у командира, на какое расстояние бьет артиллерия, где цель. И получил совершенно определенный ответ.
— В трех километрах. Огонь ведем по обозу противника!
Я подумал: если обоз противника находится в трех километрах от огневых позиций нашей артиллерии, то где же наши передовые части? По спине пробежал холодок.
Через несколько дней на пустынном шоссе под Борисовом мы встретили наш танк. Он шел навстречу нам, а пушка была повернута назад. Командир танка обнаружил большую колонну немецких войск, но решил не ввязываться в бой и отойти. Танкист сказал, что немцы совсем близко. Мы вбежали на горку и не более как в двух километрах, а может быть, и меньше, увидели немецкие войска. И хотя у меня не было телеобъектива, я все же снял эту колонну, которая вытянулась на извилистой дороге, как змея. Немцы нас обнаружили и обстреляли. Пришлось ретироваться. Это была моя первая встреча с гитлеровскими оккупантами.
Но тогда все обошлось. В плен я попал позже, в октябре 1941 года. Перед выездом в штаб фронта я зашел в оперативный отдел штаба армии, чтобы узнать местонахождение пункта, куда нам следовало прибыть. В отделе штабной майор, почти не глядя, ткнул карандашом в карту.
— Точно ли штаб фронта там, где вы указали, товарищ майор? Не могло ли быть передислокации?
— Езжайте туда, куда вам указали! — грубо рявкнул майор.
Когда я вспоминаю того майора и подобных ему зазнавшихся неучей и разгильдяев, я понимаю… нет, я в этом уверен. Трагический июнь 1941-го начался с таких вот безответственных людей, которых поставили на командные должности. На высокие должности! Ведь талантливые командиры Красной Армии были почти сплошь выбиты еще накануне войны.
В начале октября танки Гудериана прорвали нашу оборону южнее Брянска. Поэтому когда 6 октября мы с моим ассистентом Андреем Николаевичем въехали в Брянск, нас поразила какая-то тревожная тишина. Улицы были безлюдны. Только при въезде в город мы заметили красноармейца, который стоял на посту, охраняя мост через речку. Недавно бомбили город. Разрушенные дома, дымящиеся пожарища, битое стекло и кирпичное крошево на асфальте улиц…
В восточной части города увидели воинскую колонну. Мы двинулись ей навстречу. На тротуаре стояла небольшая группа горожан. Они замахали нам руками. Мы решили, что они приветствуют нас. Машина у нас была грузовая. Я сидел рядом с водителем. Андрей был в кузове, и ему ничего видно не было. Мы сблизились с колонной и только тут разглядели, что это немцы. Улица узкая, машину не развернуть. Я крикнул шоферу:
— Давай в сторону!
Он резко повернул руль вправо. Машина передними колесами перескочила придорожную канаву и безнадежно заглохла. Немцы открыли пулеметный огонь. В первые месяцы войны оружие операторам не выдавали, поэтому ответить на огонь нам было не из чего. Так мы попали в плен. У меня забрали киноаппарат, содрали с ног сапоги. Очки сбили, я слышал только, как они хрустнули под сапогом немца.
Нас втолкнули в какой-то скотный загон, где уже находилось немало наших красноармейцев, превратившихся теперь в военнопленных. Нас продержали в этом загоне три дня без пищи и воды. Кругом колючая проволока и много-много наблюдательных вышек.
В лагере немцы сразу стали нас сортировать. В первую группу отобрали коммунистов и политработников. Во вторую — командиров. Все остальные оказались в третьей группе. Тех, кто попал во вторую и первую группы, сразу жe куда-то увезли. Куда — не знаю. Но полагаю, что эти люди погибли раньше, чем кто-либо другой…
Кормили в лагере только раз в день. На завтрак, обед и ужин — баланда из гнилых капустных листьев. В отличие от других солдат, сумевших сохранить в вещмешках кое-какой «НЗ», у нас с Андреем ничего не было. Не было и котелков. До тошноты постоянно хотелось есть. Не выдержав, мы отправились на поиски какой-нибудь посуды. Случайно за углом барака Андрей нашел старое, с тройным слоем грязи, помойное ведро. Мы его долго оттирали песком, но до конца очистить так и не смогли. Ведро стало для нас и котелком, и тарелкой. Его постоянно надо было таскать с собой. Оставишь на минуту без присмотра — ищи ветра в поле.
Поначалу нас буквально тошнило от вонючей лагерной пищи и от «посуды» тоже. Но человек привыкает ко всему. Привыкли и мы. По очереди брали ведро, подносили ко рту, опрокидывали его и таким образом пили жижу, а потом все остальное, тоже соблюдая очередность, выгребали пятерней. Надо было как-то существовать, потому что мы с Андреем на что-то еще надеялись.
Зима в 41-м наступила неожиданно рано. В октябре. На ночь все пленные стремились втиснуться в барак. Там было немного теплее, чем на улице. Людей набивалось такое количество, что можно было только стоять. Когда ноги затекали, выходили наружу, устраивались в заветренной части двора, за углом барака. Стелили одну шинель на землю, а второй укрывались. Ложились обязательно на левый бок, опасаясь застудить легкие. Немцы больных не жаловали — просто пристреливали.
Как-то утром построили весь лагерь. Мы полагали — на работу. Оказалось, что перегоняют в другой лагерь. Колонна военнопленных вытянулась по дороге на большое расстояние. В голове колонны и в ее хвосте ехали на машинах солдаты с пулеметами, по бокам шли конвоиры с собаками на поводках.
Колонна двигалась лениво, как вязко текущая по равнине река. Люди шли с поникшими головами. Кто-то опирался на палку, кому-то посчастливилось раздобыть костыль. Тот, кто мог двигаться самостоятельно, сам подставлял свое плечо товарищу по общей беде. Многие в этом «строю» были перевязаны грязными бинтами с пятнами запекшейся крови. Сбитые ноги месили холодную дорожную грязь…
Когда наступил вечер, нас остановили на опушке леса. Недалеко находилось картофельное поле. Андрей отправился добывать картошку, попросив меня оставаться на месте, чтобы нам не разминуться. Я ждал, долго ждал, но Андрей все не возвращался. Я подумал, что пора идти на поиски. По дороге несколько раз негромко окликал Андрея. Тишина… Вернулся к кострам, обошел их все до единого. Андрея нигде не было. Решил отложить поиски до утра. Пристроился возле одного из костров и посидел возле него до утра. Чуть рассвело, и нас погнали дальше. Пошел дождь пополам со снегом. На ногах у меня были лапти. Ими снабдили меня добрые люди, когда увидели мои сбитые в кровь босые ноги. Лапти пристраивать к ногам я не умел. Поэтому портянки из них все время вылезали, волочились по грязи, мешали идти.
Механически переставляя ноги, я все думал о том, как мне отыскать своего товарища, и не заметил, что попал в голову колонны. И тут меня осенила мысль прочесать всю колонну до самой последней шеренги. Замедлив шаг, я начал отставать. И так переходил из ряда в ряд, пока не оказался в последнем. Сзади были только конвоиры и немецкие овчарки. Я понял, что больше мне не суждено было увидеть Андрея. Скорее всего, он погиб на том самом картофельном поле…
Следующий привал был на болоте. Всю ночь едкий дым костра разъедал глаза, а отойти было никак нельзя, потому что место твое тотчас же будет занято таким же бедолагой, как и ты. К утру я почти ослеп. В голове билась страшная мысль, что наступит утро, конвоиры заставят подняться едва держащихся на ногах людей и страх неминуемой смерти погонит нас дальше. А вот смогу ли подняться и переставлять ноги я? Десять абсолютно голодных суток сделали свое дело. Сил не было. Уж лучше скорая смерть при побеге, чем медленное умирание в лагере от голода и болезни. Я решил бежать. Мысль о возможной смерти не тревожила, не вызывала никаких охранительных чувств.
Стелился утренний туман. И я пошел. Пошел открыто, не таясь. В полный рост. Вышел на дорогу. Осмотрелся. Никакой охраны. Перешел дорогу… Никого. Тихо. Я понял, что вырвался на свободу. И вот тут-то на какое-то мгновение мне стало страшно. Мелькнула трусливая мысль: а вдруг за мной следят, и я, идущий сейчас по хрусткой, прихваченной осенним морозцем траве, уже на мушке, еще шаг, другой и… утреннюю тишину разорвет выстрел. Или, что еще хуже, по моему следу пустят собак, которые в момент растерзают меня. Кругом — открытое поле, ни кустика… Я побежал. Бежал долго, бежал, когда уже не было сил, когда сдавило грудь. Все передо мною было словно в тумане. Сколько я бежал — не помню, но вдруг увидел перед собою несколько изб. Постучался в одну из них. Дверь отворила женщина с добрыми глазaми. Я вошел. Изба была буквально набита такими же, как я. Женщина, видя мою растерянность, посоветовала идти на чердак, на сеновал. Здесь гулял ветер, проникавший через прорехи в кровле. Я зарылся поглубже в сено и мгновенно заснул.
Мне приснился сон: я в Арктике, в пургу, снимаю, как ледокол колет льды. Ураганный ветер сбивает с ног, а я кручу ручку аппарата. Рука застыла, весь я окоченел окончательно, но надо снимать, во что бы то ни стало, на то мы и кинохроникеры. И я кручу ручку аппарата, изо всех сил кручу…
Проснулся от оклика хозяйки. Открыл глаза. Уже наступил день, и через прорехи в крыше светило солнце.
— Наконец-то добудилась, — миролюбиво сказала хозяйка. — Ты, парень, уходи! Скоро на постой немцы придут. Как бы беды не случилось! Твои друзья ушли. Еще ночью… Ты ведь почти сутки проспал.
— Куда же мне идти?
— Иди через огороды. Потом увидишь деревню. Там немцев нет. Авось люди добрые найдутся, пристроят тебя. Свои ведь как-никак.
Я добрался до указанной мне хозяйкой деревни и постучался в первый же дом. Открыв дверь, новая хозяйка пропустила меня в парное домашнее тепло. Долго и, как мне показалось, жалостливо смотрела на меня. Потом сказала находившемуся в избе солдату-окруженцу:
— Ну, парень, ты уже здоров, окреп. Иди дальше… А вот этого, — кивнула она в мою сторону, — мы, ничего, поставим на ноги.
Меня оставили. Я был вымыт, обогрет, накормлен. Не могу простить себе, что не удержал в памяти имя этой доброй женщины. Помню, что называлась деревня Починок, на дороге между Рославлем и Смоленском.
Дней через десять я сказал хозяйке, что хочу перейти линию фронта, хочу к своим. Без слов она извлекла из сундука старую и очень, на мой взгляд, странную одежду. Домотканый армяк, холщовые штаны и новые лапти с онучами. Я облачился во все это, перетянул армяк бечевкой, водрузил на голову какую-то невероятную шапку. К тому времени у меня отросла длинная и пушистая борода. Мне показалось, что я похож на Ивана Сусанина. Хозяйка, глядя на меня, одобрительно улыбалась. Ее дети достали из своих учебников географическую карту, по которой я выбрал основное направление и запомнил, через какие населенные пункты придется следовать. Хозяйка посоветовала идти только днем. Ночью немцы стреляют без предупреждения. Мы с ней придумали незамысловатую легенду. Я добираюсь из заключения к себе в деревню. Там жили ее родственники. Их фамилию она меня настоятельно просила запомнить.
Перед тем как покинуть дом, который согрел меня, вдохнул жизнь, я написал письмо жене. У меня не было уверенности в том, что мне удастся добраться до линии фронта и перейти ее. Не знал я, что со мной будет, дойду ли до своих. Письмо я передал хозяйке и попросил отправить его по моему московскому адресу, как только их местность освободят наши войска. В письме я описал всю свою одиссею…
С интервалом в один месяц Аркадий Михайлович отправил жене два письма.
В первом из них, датированном 20 октября 1941 года, Шафран скрупулезно излагает историю своих скитаний по вражеским тылам: «Ну, Нинка, слушай мою грустную историю…»
На втором стоит дата — 20 ноября 1941 года. Это канун нашего контрнаступления под Москвой.
Моя дорогая, моя нежная и бесконечно любимая!
Вот уже прошел месяц с тех пор, как я написал тебе первое письмо. За этот месяц я прошел из-под Смоленска до Алексина (это между Тулой и Серпуховом)… Уже месяц иду из деревни в деревню, месяц живу милостыней чужих людей, пока еще жив, пока еще здоров, но и здоровье, такое нужное сейчас, сохранить все трудней…
Нинушенька, дорогая моя, неужели это пройдет, неужели это когда-нибудь кончится, неужели мне еще суждено увидеть вас когда-нибудь, мои дорогие. А страшная, холодная, злая зима уже на дворе, и день ото дня становится холоднее, а надеть нечего, ноги в лаптях, уже истрепал три пары, а достать новые трудно. Э, да о чем говорить, одно слово — плохо. И единственное желание, единственное чувство, которое еще придает мне силы, заставляет еще как-то шевелить ногами, — это желание прочитать эти два письма вместе с тобой. Все-таки верю, не могу не верить в то, что все кончится хорошо, я верю, что это чудо совершится.
К письму, которое я оставил у первой хозяйки, была сделана ею приписка: «Человек, который у нас был, написал это письмо и просил его отправить при первой возможности, что я и делаю. Не знаю, что с ним было дальше. Жив ли он?»
Шел я до линии фронта более месяца. Прошел свыше пятисот километров. По дороге мне встречались наши солдаты-окруженцы. Они тоже, как и я, пробирались к линии фронта. Какое-то время шли вместе, потом расставались, встречались и шли с другими. Вдвоем ведь всегда сподручнее, чувствуешь себя увереннее. Останавливались в деревнях. Люди принимали нас жалостливо и чем могли помогали. Кормили, устраивали на ночлег. Так, от деревни к деревне, мы продвигались к линии фронта. Все чаще стали встречаться немецкие войска. Их гарнизоны располагались по деревням. Поэтому нам приходилось их обходить. А это лишало нас крова и еды.
Наконец мы добрались до Оки, где в районе Алексина проходила линия фронта. На той стороне были наши. Река замерзла — был конец ноября, можно было перейти по льду. Но кругом немцы. Мы собрались в разрушенном пустом заводике и стали думать, как перейти реку. Кругом завода был совершенно разбитый поселок и ни одного жителя.
Но к великой нашей радости поздно вечером мы увидели старика. Он собирал щепки около разрушенного дома. Стали расспрашивать, как нам перебраться на ту сторону. Старик охотно указал наиболее удобное место для перехода и посоветовал идти только днем — ночью и немец, и свои могут открыть огонь. Опасно. Он сказал: «Люди часто переходят в этом месте реку, авось и вам повезет…»
Через пару дней отдохнувшие и выспавшиеся мы незаметно, скрываясь за развалинами, подошли к реке. Остановились, огляделись. Сошли на лед и пошли. И вдруг пулеметная стрельба. Мы залегли. Стрельба прекратилась. Поднялись и пошли уже более резво. Опять пулеметная очередь. Пули зафырчали совсем рядом. Мы упали на лед. Лежим, не шевелимся. Проходит минута, две… И вдруг один из нашей группы скомандовал: «Бегом!» Мы вскочили и побежали во всю мощь наших ног и благополучно достигли берега, где нас встретили наши солдаты.
Не передать радости, которая охватила нас, когда мы оказались среди своих. Мы просто плакали.
А после был допрос в отделе контрразведки «Смерш».
— Как это вам удалось бежать из плена? Странно. В то время когда многие тысячи наших красноармейцев и командиров сидят за колючей проволокой в фашистских лагерях, вы из плена бежите?
Оказывается, он, кинооператор Шафран, подозревается в шпионаже в пользу фашистов. Что он мог ответить оперативнику из «Смерша»? Он даже самому себе не мог объяснить, как ему удалось бежать.
— Я очень хотел к своим. Я очень хотел снимать эту войну. Может быть, поэтому во мне родилось неукротимое стремление, родилась неимоверная смелость…
И снова, в который уже раз, произошло чудо. По тогдашним временам, конечно, чудо. Поверил кинооператору капитан из «Смерша». Может быть, читал когда-то о героях-челюскинцах и слышал о нем. Поверил и отпустил.
Вот так Шафран прибыл в Москву. И, не заходя домой, как был в «армячном костюме», так в нем и заявился на студию.
Сказать, что это была радостная встреча с товарищами, — значит, почти ничего не сказать. Многие были уверены, что меня давно нет в живых. Меня обнимали, расспрашивали, фотографировали… Смеялись над моим видом.
И, правда, было сходство с Иваном Сусаниным.
Я тут же включился в работу. Снимал на оборонных заводах, на подмосковных аэродромах авиацию дальнего действия. Летал с летчиками, снимал бомбежки переднего края и ближнего тыла фашистов. (Потом я летал на бомбежку Берлина с Молодчим, Героем Советского Союза.) Некоторое время снимал в тылу, потом стал просить, чтобы меня направили во фронтовую кино-группу. Поняв, что мои деликатно-интеллигентские просьбы на начальство не действуют, я переменил тон и стиль и стал требовать прямо, громко и даже по-солдатски грубо. Помогло. Но после долгих проверок и согласований по инстанциям. А просился-то я не в тыл — на фронт просился. И меня наконец отправили на Воронежский фронт. Там я сразу попал в сильную кутерьму — на Курскую дугу. С аппаратом лез в самую гущу боя. Снимал и ликовал. Ведь армия наша двигалась вперед…
1941 год. Шахтерский городок Лисичанск. Я попал сюда в составе киногруппы и именно здесь почувствовал, что война будет жестокой и долгой. Фашистские полчища неудержимо продвигались в глубь страны.
Каждое утро мы понуро стояли около репродукторов и молча вслушивались в последние известия: «…наши войска оставили населенный пункт и после жестоких боев отступили на заранее подготовленные позиции».
Теперь мы знали, что это значит. Через город проходили толпы беженцев из оккупированных районов, шли и части Красной Армии. В разговорах стали часто слышны слова «окружение», «прорыв», «шпион», «десантники».
Передавались страшные рассказы о жестокости и кровавом произволе гитлеровцев.
Наступил день, когда и наша киногруппа покинула город. В районе шахт раздавались глухие взрывы: шахтеры взрывали шахты.
На открытой полуторке мы продвигались к Ворошиловграду. На дороге — тысячи людей, машины, до отказа набитые людьми и скарбом, ревущие стада колхозных коров. И все это двигалось нескончаемым потоком. Пыль и жара, сгорбленные, с поникшими головами люди.
Стоя на подножке движущейся машины, я снимал происходящее вокруг. Иногда из толпы раздавалось: «Зачем ты это делаешь?!» Но снимал я, твердо уверенный, что истории эти кадры будут крайне необходимы. Верил, что наступит время, когда все переменится и мы сюда вернемся.
Поток людей вылился на широкую улицу села. Белые домики, окна, закрытые ставнями или забитые досками, покрытые серой тяжелой пылью палисадники, поникшие цветы — все словно прощалось с нами. В визире киноаппарата промелькнула фигура женщины. border=Зима в 41-м наступила неожиданно рано. В октябре. На ночь все пленные стремились втиснуться в барак. Там было немного теплее, чем на улице. Людей набивалось такое количество, что можно было только стоять. Когда ноги затекали, выходили наружу, устраивались в заветренной части двора, за углом барака. Стелили одну шинель на землю, а второй укрывались. Ложились обязательно на левый бок, опасаясь застудить легкие. Немцы больных не жаловали — просто пристреливали.Она стояла на чем-то высоком, и ее видно было издалека. Мы приближались. Она поднимала руки, словно хотела остановить огромный людской поток. Что-то кричала. Ее седая голова была покрыта ветхим платком, концы его спадали на плечи и на грудь.
В глазах и движениях — мольба. Она бессильно опускала руки и тут же вновь поднимала их. Но люди шли и шли, не останавливаясь. Потом я увидел плакат грузинского художника Тоидзе «Родина-мать зовет!» На нем такая же седая женщина, так же покрытая платком, как бы приказывала: «Защитите Родину!» Здесь же, на этой пыльной дороге, женщина-мать просила, умоляла: «Остановитесь! Куда же вы?!»
У нее было измученное лицо… Огромные серые глаза, наполненные слезами. Я снял, как к ней приблизился красноармеец в гимнастерке, мокрой от пота и покрытой засохшей пылью. Через плечо — винтовка с блестящим граненым штыком. Он снял винтовку с плеча, с головы снял пилотку, опустился на колени. Поцеловал край платья женщины, тяжело встал, поклонился и, втянув голову в плечи, побежал догонять свою роту. В кадре в последний раз промелькнули застывшее женское лицо и бессильно опущенные руки. «Мы вас подождем…»
Немецким войскам удалось прорвать оборону нашей 6-й армии и выйти на побережье Финского залива восточнее Таллина.
25 июня 1941 года фронтовая киногруппа, в состав которой входили Анатолий Знаменский (начальник группы), операторы Борис Бурт и Павел Лампрехт, была отправлена на Балтику. Паша Лампрехт на студии «Союзкинохроника» был всеобщим любимцем. Неутомимый выдумщик, экспериментатор, остроумный, веселый, он был из плеяды талантливых молодых операторов. Среднего роста, худощавый, но упрямо выносливый, судя по съемкам сюжетов, которые добывал. Однажды он снял сюжет об альпинистах, с которыми шел покорять вершину. На просмотре режиссеры удивлялись, как это Павел шел с тяжелым «Дебри», и не только сам шел, но и непрерывно снимал карабкающихся по горам альпинистов. Паша на просмотре скромно молчал.
Летчица Марина Раскова (в девичестве Малинина), одна из первых женщин, удостоенных звания Героя Советского Союза (1938) и оператор Павел Лампрехт. Конец 30-х гг.. Фото из семейного архива Галины Павловны Блонской.
Горячая кровь текла по жилам Паши Лампрехта, и много сделал бы он блестящих съемок для летописи Великой Отечественной войны, но успел лишь два фронтовых сюжета прислать на студию: «На боевых рубежах Балтики» и «На островах Балтики».
Вот что рассказал о Павле Лампрехте матрос Юрий Любимов — последний, кто его видел.
Когда немецкие войска уже вели бои в окрестностях Таллина, началась поспешная эвакуация людей. На военные корабли были погружены сотни, а может быть, и тысячи таллинцев, среди них и члены правительства республики.
С борта военного корабля, на котором я служил, я видел человека с ручным киноаппаратом, который активно снимал эвакуацию. А потом, когда суда покинули порт и, выстроившись в кильватерную колонну, взяли курс на Кронштадт, на борту нашего корабля оказался и тот кинооператор, который снимал в порту.
Ночью в полной темноте, без сигнальных огней корабли шли спокойно. Пассажиры, расположившиеся прямо на палубе, заняли все ее пространство. А с рассветом в небе появились немецкие самолеты. Они выстроились в большой замкнутый круг и начали пикировать на караван судов. Бомбы со свистом летели одна за другой. Строчили пулеметы. Людям, находившимся на палубе, некуда было деваться. Несколько бомб попали в цель. Появились убитые и раненые. Среди пассажиров поднялась паника. Слышались крики о помощи. Корабельный врач и санитары старались, как могли, оказать помощь потерпевшим. Корабельные зенитки резко стучали, посылая снаряды по пикирующим самолетам. Разрывы авиабомб, стрельба пулеметов, тугие хлопки корабельных зениток смешались с криками и плачем людей в единый душераздирающий, гулкий стон. То, что горело, — лопалось, взрывалось и малиновыми молниями вспыхивало на палубах кораблей. Все гибло, пропадало в огне, обугливалось, что-то выстреливало без цели после более чем получасовой бомбежки. Несколько судов тонуло. Многие, кто мог, и пассажиры, и моряки, прыгали с корабельных бортов в море в надежде спастись от бомб и пожаров. А в небе, неуклюже выстраиваясь, с тугим гулом уходили немецкие самолеты.
Я тоже покинул свой горящий корабль. Среди плывущих людей увидел кинооператора. Я узнал его по киноаппарату, который он держал в руке над водой. Он мог грести только одной свободной рукой. Видно было, что это ему трудно дается. Некоторые из плывущих рядом с оператором кричали: «Бросай ты эту железяку, утонешь ведь!» Но он никак не реагировал на крики таких же несчастных, как и он, плывущих в никуда.
Я как моряк был хорошим пловцом. Легче держался на воде, чем другие. Я подплыл к оператору и предложил отдать аппарат мне, чтобы он смог передохнуть. Но он ничего не ответил, только отрицательно покачал головой.
Я видел, что он стал часто уходить под воду и с большим усилием опять выплывал на поверхность, но аппарат он все время держал над водой.
Все это продолжалось несколько минут. А затем оператор медленно ушел под воду. Аппарат еще несколько секунд был виден, потом и он медленно по-грузился в воду и больше уже не показывался на поверхности моря.
Так геройски погиб кинохроникер Павел Лампрехт вместе со своим аппаратом «Аймо». Прошло лишь два месяца войны. Десятки фронтовых операторов продолжали героически снимать на фронтах, создавая кинолетопись Великой Отечественной, но среди них уже не было лирика и мечтателя, талантливого оператора Паши Лампрехта.
Советские военные корреспонденты (слева направо): В.А. Тёмин, Б.Л. Горбатов и Р.Л. Кармен. 1945 год. Фото из частного архива.
Узнав, что началась война, мы — все операторы — собрались на студии. В понедельник уже начали получать направления на фронт. Моя киногруппа — в Ригу.
Покидали мы Москву в ночь на 25 июня. Студийный автобус, груженный аппаратурой и пленкой, вез нас, уезжавших на фронт, операторов Бориса Шера и Николая Лыткина, администратора Александра Ешурина. Меня провожала жена Нина, которой со дня на день надо было рожать.
Ехали молча, каждый погруженный в свои мысли: что ждет нас впереди, какая она будет, эта война? Что ожидает ребенка, который вот-вот появится на свет?
Настороженная тишина опустевших московских улиц была невыносимо печальной. В мирное время за полночь по теплому асфальту мостовой шли с песнями компании молодежи… Сегодняшняя тишина была чужой, пугающей.
А на привокзальной площади — шумная толчея, толпа, заполнившая перроны Белорусского вокзала. Я выяснил, что воинский поезд на Ригу отойдет часа через два-три. Что произошло бы с пассажирами этого поезда, если бы он действительно дошел до Риги! Кто встретил бы воинский эшелон с командирами, которые возвращались в свои части из отпусков? Никто ведь не знал, что в ближайшие часы Рига падет, что немцы войдут в Каунас, Минск…
Мы сложили свой багаж у вокзальной стены. Рядом на асфальте расположились молодые ребята-новобранцы. (На расстеленной газете — селедка, лук, хлеб, водка.) Один из них поднял стакан: «За встречу в Берлине!» Выпил до капли и подтолкнул гармониста. Тот растянул мехи, ребята запели:
Если завтра война,
Если завтра в поход,
Если черная туча нагрянет…
Ребята пели «Если завтра война», а она уже третьи сутки бушевала на наших землях. Шли по полям Украины и Белоруссии нескончаемые колонны немецких танков, горели города. И отчаянно дрались застигнутые врасплох наши войска.
Лишь много лет спустя я просмотрел немецкую военную кинохронику июня-июля 1941 года. Были там кадры танковых колонн, солдат с засученными рукавами, смеясь шагавших по горящим деревням, надменных генералов, склонившихся над картами. Были там и трагические образы захваченных в плен советских солдат. Эти кадры и сейчас трудно смотреть.
Но я помню и другие кадры. Помню окровавленные, искаженные страхом лица. Немецкие солдаты, пригнувшись к земле, пытаются спастись от нашего огня. Бегут по дымящейся земле, несут на плащ-палатках своих раненых и убитых, прижимаются к стенам домов. На городском перекрестке гремят из громкоговорителя призывы к нашим солдатам сдаваться.
Не сдавались. Не стало немецкое вторжение парадным маршем. И хотя сила вначале, бесспорно, была на стороне врага, каждый шаг стоил ему крови.
Вагон покачивался. От недавних треволнений хотелось расслабиться и заснуть, но Николай Лыткин не унимался, его занимали проблемы сугубо практические — можно ли, например, перед разрывом снаряда услышать его полет.
— Можно, Коля, — разъяснял я ему, — правда, бывают случаи, что человек, прислушивающийся к свисту приближающегося снаряда, может не услышать грохота его разрыва.
— Почему?
— Потому что в момент разрыва снаряда этот человек иногда становится покойником.
— Ясно, — смеялся Коля. — А если бомба, то как?
Проехали Великие Луки. Простояв несколько часов где-то на запасных путях, прочно застряли. Снова слухи о парашютных десантах, о танковых прорывах. В сводках говорится о жестоких боях на разных направлениях. Нужно что-то решать. Я выпросил машину и помчался в Великие Луки. Через несколько часов вернулся к эшелону. Быстро погрузили аппаратуру в машину и, миновав притихший город, помчались по лесной дороге в штаб 22-й армии.
Шли снимать бой, который вела какая-то наша часть. В теплый полдень мы, трое кинематографистов, шли навстречу гитлеровским войскам. Время от времени ложились, прижимались к земле, снова шли, утирая катящийся по лицу пот.
Сейчас, вспоминая этот путь в сторону Борковичей, понимаю, как далек я был тогда от осознания всей меры опасности и несчастья, постигшего нашу страну. Как далек был от мысли, что бой будет скоро идти уже не в Борковичах, а недалеко от Химок. И у Парка культуры и отдыха, и в Дорогомиловке будут построены баррикады. И немецкие войска дойдут до Волги и Кавказа. И что наступит день, когда я въеду в горящий Берлин на танке.
А потом буду снимать приговоренных к виселице Геринга, Кейтеля, Йодля, Розенберга…
Это я вспоминаю сейчас. А тогда, лежа под шрапнелью, только об одном думал: «Вот она и началась — война с немцами».
Передо мной сидел тучный человек с четырьмя ромбами и с орденом Ленина на груди. Сидел на стуле боком, положив локоть на край стола. Он не предложил мне сесть. Я сознавал, что не обязан стоять навытяжку и что он, хоть и заместитель начальника Политуправления Красной Армии, мог бы уважительно говорить с кинематографистом, который, в общем-то, ему не подчинен — я был начальником фронтовой киногруппы Северо-Западного направления.
Армейский комиссар был раздражен, говорил со мной грубо.
— Ну и что вы от меня хотите?
— Я слышал, что штаб Северо-Западного направления переместился из Риги в Псков. Моя задача — как можно скорее добраться с киногруппой до штаба. Прошу в этом помочь.
Он посмотрел на меня тяжелым взглядом и резко сказал:
— Останетесь здесь.
— Но у меня назначение, меня ждут люди…
Армейский комиссар повысил голос.
— Останетесь здесь! Идет война, люди сражаются. Ваша работа нужна здесь, как и в другом любом месте.
— А кто в таком случае, товарищ комиссар, сообщит по месту моего на-значения, что мной получен новый приказ?
— Останетесь на этом участке фронта! — закричал он, стукнув кулаком по столу. — А если будете рассуждать и нарушите мой приказ, будете сейчас же расстреляны как дезертир!
Тут я разъярился и тоже повысил голос.
— Кто дал вам право называть меня дезертиром. Я не в тыл, а на передовую прошу меня направить!
Армейский комиссар медленно поднялся из-за стола и шагнул ко мне.
«А ведь расстреляет, вот так запросто», — подумал я. Но, взглянув в его глаза, замер, пораженный их страдальческим выражением. Огромный, могучий человек, чуть не шатаясь, подошел ко мне, положил обе руки мне на плечи и срывающимся голосом сказал:
— Рига, Псков? Да я сейчас полжизни бы отдал, чтобы знать, где находится штаб фронта! Неужели не видишь, что творится? Вот я и говорю — оставайся здесь, немедленно начинай свои киносъемки. Люди сражаются, умирают, воюют… Понял ты?
Мне казалось, что вся трагическая тяжесть положения на фронте словно навалилась на его плечи. Глаза его потеплели, когда он повторил:
— Оставайся здесь, начинай здесь воевать…
Мы лежали у дороги, ожидая, когда утихнет артобстрел. Около меня раздался легкий стон, похожий на возглас удивления. Солдат-киргиз, лежавший с нами, держал на весу залитую кровью кисть руки, раздробленную осколком снаряда. Первая увиденная мною кровь этой войны. Сколько довелось ее видеть впоследствии!
Перед сном подвели итоги нашей операторской работы. Сняты эпизоды эвакуации — на дорогах комбайны, тракторы, люди, уходящие от врага, угоняющие стада скота. Разрушенные города и деревни, войска на марше, артиллерия, полевые штабы, репортажные зарисовки. Материал живой, в нем — тяжелое дыхание войны, суровая ее правда. Но нет боевых эпизодов. Чего бы это нам ни стоило, мы должны снять оборонительные бои!
Впереди бой. Мы с Борисом Шером шли по лесной тропинке, нас сопровождали сержант с двумя бойцами. Часто над нашими головами веером, срезая ветки деревьев, звенела на взлете пулеметная очередь, в отдалении изредка рвались снаряды. Мы торопили наших провожатых, и они взяли у нас пленки, чтобы быстрее идти. За опушкой мы увидели тупорылые немецкие машины. Там же нас встретил майор-разведчик. С ходу мы стали снимать: дорога была каждая минута. Зрелище жестокого разгрома предстало перед нами. Мы снимали крупным планом немецкие штабные портфели в руках наших разведчиков, полковую кассу-сейф, набитую пачками рейхсмарок. Мы залезли в штабную машину, где аккуратно висели на плечиках офицерские мундиры с орденами, один из них — полковничий с железным крестом. Мы сняли эти мундиры, сняли лежавшие невдалеке два трупа и следы беззаботной офицерской трапезы, папки с документами. Разведчики нас пока не торопили, видно, понимали важность съемки. Шутка сказать, в июле 1941 года мы снимаем захваченный, разгромленный нашими войсками штаб 96-го полка 32-й немецкой дивизии! Еще кадр, еще… В небе появился корректировщик — «костыль», он повис над лесом.
— Всё, хватит, товарищи киносъемщики, кончайте, — решительно приказал майор-разведчик, — вам надо уходить!
Сняв последнюю панораму разгрома, мы тронулись в обратный путь. Вместе с нами — разведчики, навьюченные штабными документами. Мы были счастливы: какая удача! Штаб немецкого полка гитлеровского вермахта! 180 метров снятой пленки!
А позади уже грохотало. Разрывы мин и не редкие очереди, а сплошной, нарастающий ружейный и пулеметный огонь. Приди мы на полчаса позже, могли бы разминуться с разведчиками, и не было бы у нас этого бесценного материала. Немцы теперь обрушили артиллерийский огонь на лес. Мы уже не шли, а бежали, напрягая последние силы, изредка припадая к земле, когда снаряды рвались близко от нас. Выйдя из зоны огня, отдышавшись, мы пошли медленнее.
Утро было пасмурным, дул холодный, порывистый ветер, на деревенской улочке рвались немецкие снаряды. Самый удачный и выразительный кадр этой съемки: через пустынное шоссе, изрытое воронками, усыпанное обломками повозок, перебегает пулеметный расчет, солдаты тащат за собой «максим». Как крылья, развеваются на ветру плащ-палатки, и вдруг в кадре, на фоне бегущих, — разрыв снаряда. Черный густой клуб дыма…
Где-то невдалеке справа отчетливо застучали автоматные очереди. Что это? Кольнуло в мозгу знакомое: «Окружают?» Мимо нас метнулись бойцы из пулеметного расчета, который мы снимали в деревне. Они катили за собой пулемет.
— Что случилось? — крикнул я им вдогонку.
Один из них махнул рукой, что-то бросил в ответ, я разобрал: «Приказ… Отходим…» Пробежала еще группа бойцов. Мы за ними. Так километра два.
И в небе появился проклятый «костыль». Шквал минометных разрывов обрушился на бегущих по шоссе. Теперь мы поняли, что значит отступление.
Звериной, лютой злобой ненавидел я в эти минуты врага за его превосходство надо мной. Ненавидел за то, что страх давил на мозг, сжимал сердце, за то, что ползу по своей земле, на которой он сеет ужас и смерть.
В дни боев под Москвой наша студия кинохроники оказалась в Лиховом переулке. Здесь, в Лиховом переулке, был командный пункт съемок, производимых в боях под Москвой, а впоследствии студия в Лиховом стала штабом всей фронтовой кинохроники. Сюда приезжали операторы со всех фронтов — привозили снятый материал. Когда немцы были на подступах к Москве, мы жили здесь на казарменном положении. Отсюда выезжали на съемки, до переднего края было рукой подать.
Встречи с приезжими операторами в подвале Лихова переулка были мимолетны, но памятны. Здесь узнавали: один погиб, другой не вернулся из окружения.
Мы все жили в одной большой комнате. Там стояла и моя койка. Кое-что я принес туда из моей нетопленой квартиры на Полянке: какой-то коврик, несколько фотографий сына, жены. Рядом стояли койки Романа Григорьева, который тогда руководил фронтовой кинохроникой, кинооператора Халушакова, моего друга, с которым мы вдоволь пошатались по разным широтам.
Обычно фронтовые операторы задерживались на студии на сутки-двое, не более. Сдать пленку в проявку, провести ночь в этом уюте, созданном в студийном подвале, встретиться с товарищами… Всегда находилась чарка водки, а то и спирт, который научились пить, не разбавляя, иногда наспех перекусывали в столовой. И опять уезжали.
Немцы были под Москвой. Свойственное кинохроникеру ощущение неповторимости этих дней вызывало потребность снимать как можно больше. В те дни Москву снимали операторы Иван Беляков, Борис Макасеев, Георгий Бобров, Теодор Бунимович, Павел Касаткин, Анатолий Крылов, Василий Соловьев, Борис Небылицкий, Иван Сокольников, Михаил Шнейдеров, Александр Щекутьев, Виктор Штатланд, Алексей Лебедев, Мария Сухова.
Я часами ездил по городу и снимал, снимал, снимал. В эти трудные дни улицы были занесены сугробами снега, кое-где стояли милиционеры с противогазами у пояса, с винтовками через плечо. Ночью гудели сирены воздушной тревоги, грохотали зенитки, шарили по небу прожекторы.
Мне дороги некоторые кадры, которые тогда снял. На крыше гостиницы «Москва» на фоне Кремля силуэт бойца-зенитчика с биноклем или конный патруль — двое всадников с винтовками за спиной медленно проезжают вдоль кремлевской стены, сверху донизу покрытой изморозью. Или танки, идущие по Ленинградскому шоссе, воинские части, проходившие по улицам Москвы. Множество репортажных зарисовок.
Регулярно стал выходить киножурнал «На защиту родной Москвы». Делались эти выпуски силами киногруппы Западного фронта. Работа над ними особенно активизировалась, когда началось наше контрнаступление под Москвой.
Наступление на Москву гитлеровцы возобновили 15-16 ноября. Под кодовым названием «Тайфун». Командующий группой армий «Центр» гитлеровский фельдмаршал фон Бок поставил своим войскам задачу быстрого прорыва к Москве танковыми соединениями. Гитлер утвердил план захвата Москвы. «В ближайшее время любой ценой покончить с Москвой», — приказал он. Капитуляция Москвы по замыслу фюрера исключалась. Город должен быть разрушен до основания, население уничтожено голодом и операциями учрежденной для этого «зондеркоманды Москау».
Особенно тяжелыми были бои в районе станции Крюково. Здесь мне дважды пришлось встретиться с генерал-лейтенантом Рокоссовским, к 16-й армии которого я был прикомандирован. В эти дни он был явно встревожен, говорил тихим голосом, обдумывая слова. Помню, он сказал: «Если двое суток не продержимся — будет плохо». Я не стал спрашивать, что значит «плохо». За спиной у армии была Москва.
К началу декабря немцы выдохлись. В дневнике начальника штаба гитлеровской армии генерала Гальдера есть запись: «5 декабря 1941 года фон Бок сообщает: силы иссякли. 4-я танковая группа не сможет завтра наступать».
8 декабря грянули бои. Начался разгром гитлеровских войск под Москвой. В тот же день 16-я армия выбила немцев из Крюкова и двинулась на Истру. Непередаваемое чувство — радость победы. В эти дни я очень много снимал.
На улице одной из деревень, освобожденной нашими войсками, я снял пожилую женщину-крестьянку, встречающую красноармейцев. Прильнув к стремени командира-конника, она шла, спотыкаясь, боясь оторваться, держась за полу его шинели. Отстав от всадника, обняла шагающего солдата, по-матерински расцеловала его, перекрестила, солдат ответил ей поцелуем. А женщина, попятившись к обочине, продолжала класть земные поклоны, крестила солдат и, всхлипывая, осеняла себя крестом.
Потрясающий кадр снял оператор Иван Беляков. Он в самолете «У-2» пролетел над местами отступления немецких войск, снял долгую панораму над дорогой, забитой брошенными машинами, сгоревшими танками, над подмосковными полями, как сыпью, усеянными трупами немецких солдат.
Сражение за Москву развернулось на огромном протяжении фронта, почти в тысячу километров. А вся киногруппа Западного фронта вместе с операторами Центральной студии, снимавшими в Москве, насчитывала не более тридцати человек. Не трудно представить, какая нагрузка падала на каждого снимавшего в те дни. Кинорепортеры были закреплены за армиями, но вместе с тем каждый был в ответе за широкий участок фронта. Оператор должен был в зависимости от хода событий принимать самостоятельные решения, действовать маневренно, не ожидая приказа.
Люди работали с предельным напряжением. Особенно воодушевились, узнав о том, что было решено создать фильм «Разгром немецких войск под Москвой».
В эти дни из фашистских киножурналов «Вохеншау» исчезла кинохроника боев на Восточном фронте. (А ранее, в октябре, немецкие газеты объявили, что в войсках, ведущих наступление на советскую столицу, сосредоточена большая группа кинооператоров, имевших специальное задание Министерства пропаганды снимать «великое сражение под Москвой». Геббельс мечтал о большом фильме: вступление фашистских войск в Москву, парад на Красной площади.)
Берлинские газеты опубликовали заявление руководителя киноотдела Министерства пропаганды Гиппеля о том, что «на советско-германском фронте стоят сильные морозы, делающие невозможной работу киносъемочных аппаратов».
Среди наших трофеев в дни разгрома гитлеровских войск под Москвой оказалась и кинокамера -киноавтомат «Аррифлекс». Это было в районе Малоярославца. Бойцы, нашедшие кинокамеру в брошенной гитлеровцами легковой машине, передали ее оказавшемуся здесь оператору Владимиру Ешурину. Камера была заряжена, Ешурин включил мотор, аппарат работал безотказно, несмотря на тридцать пять градусов мороза. Зря Гиппель ссылался на морозы, не в них дело было…
Ешурин снял трофейной камерой колонну немецких пленных, брошенные отступавшими гитлеровцами разбитые машины, танки, орудия, бронетранспортеры. Потом эти кадры были включены в наш фильм о разгроме немцев под Москвой.
А камеры у нас, действительно, иногда замерзали. Часто приходилось отогревать их под полушубком теплом своего тела. Прошедшие с первых дней через все испытания, «дорвавшиеся» до съемок большой победы, операторы работали, забывая о сне, невзирая на сильные морозы, на крайнюю усталость.
А в Лиховом переулке, куда непрекращающимся потоком шел материал, работал, не зная отдыха, весь коллектив студии — лаборанты, монтажницы, ассистенты, редакторы, огромный отряд документалистов, возглавляемый режиссерами Леонидом Варламовым, Ильей Копалиным и Романом Григорьевым.
Над входной дверью студии в Лиховом переулке висела доска: «Центральная ордена Красного Знамени студия документальных фильмов». Мы, кинохроникеры, гордились этим боевым орденом.
Посадка в эшалон. На фото операторы и начальники фронтовых киногрупп: на переднем плане в 1-м раду (слева направо) — А. Левитан, Н. Самгин; во 2-я ряду (слева направо) — М. Трояновский, М. Юрков; в 3-м ряду (слева направо) — А. Брантман, Б. Макасеев; на заднем плане в 4-м ряду (слева направо) — А. Кузнецов, С. Коган. Фото из семейного архива А.М. Трояновского (сына М. Трояновского).