Опубликовано: Полевой Б.Н. «В конце концов. Нюрнбергские дневники» (Изд. — М.; «Советская Россия»; 1969). Источник: www.militera.lib.ru.
Сегодня в зале Трибунала были погашены искусственные солнца. Он погрузился во тьму, и в зыбком матовом свете на свидетельские места трибунала пришли мертвецы — те, что давно уже были испепелены в печах Майданека, Освенцима, Бухенвальда, Дахау, что сгнили в чудовищных рвах Бабьего Яра и Харькова, что покоятся в братских могилах на Пискаревском кладбище Ленинграда.
Искусство храбрых советских кинохроникеров, из которых сегодня некоторых уже нет в живых, воскресило этих мертвецов, привело их в этот зал. Как бы встав из своих могил, они бросили в лицо подсудимых свои неопровержимые обвинения.
Собственно, заседание началось как обычно. Помощник Главного Обвинителя Л. Н. Смирнов в обыкновенной своей спокойной манере произнес речь и в конце ее заявил, что предлагает Трибуналу хроникальный кинофильм о нацистских злодеяниях на советской территории. Вот тогда-то погас свет, зал погрузился в тьму, и только лица подсудимых, освещенные лампами снизу, как бы плавали в этой темноте.
Лично для меня появление этого фильма на экране не было новостью. Старый фронтовой друг Роман Кармен, оператор-хроникер, оператор-публицист, еще в начале войны показавший свое умение из кадров кинохроники, из кусков жизни, зафиксированных на пленке, делать художественные фильмы, уже говорил мне, что они готовятся «подложить бомбочку» под скамью подсудимых, кинобомбочку, взрыв которой всем запомнится. Пока он работал со своими ребятами тут на процессе, в Москве по его сценарию лепили фильм из кадров, заснятых во время войны. Я знал, что будет в этом фильме, ибо многое из того, что в нем было сегодня показано, видел когда-то собственными глазами. И, несмотря на это, фильм меня потряс, и я пишу, находясь под его впечатлением.
А было так: в темноте вспыхнул голубоватый свет, луч рассек зал, и на экране появился текст: «Кинодокументы о зверствах немецко-фашистских захватчиков». Документальный фильм. Представляется Главным Обвинителем от СССР. Дальше значилось:
«Мы, операторы-фронтовики Воронцов, Гиков, Доброницкий, Ешурин, Зенякин, Кармен, Кутуб-Заде, Левитан, Микоша, Мухин, Панов, Посельский, Сегаль, Соловьев, Сологубов, Трояновский, Штатланд, торжественно свидетельствуем, что в период с 1941 по 1945 год, выполняя свой служебный долг, работали в частях Действующей Красной Армии, снимали на пленку различные эпизоды Отечественной войны. Кинокадры, включенные в настоящий фильм, являются точным воспроизведением того, что мы обнаруживали, вступая в различные районы после изгнания из них немецко-фашистских войск».
Появляются первые кадры. В наушниках на четырех языках дикторы поясняют: город Ростов 29 ноября 1941 года.
Мы видим ростовскую улицу, носящую следы боев. Тела мирных жителей. Аппарат крупно выхватывает из этой мертвой панорамы лежащего в снегу мальчика. В его уже закостеневших руках голубь. Живой голубь. Птица еще бьется, закрывает глаза. Что это? Как это могло случиться? Мальчик, видимо, не хотел отдать своего голубя, и они его застрелили. Но зачем им, начинающим отступать, понадобился голубь и чем он им помешал?
Замученный фашистами подросток Виктор Черевичкин (Черевичный). Ростова-на-Дону, 28 ноября 1941 года. Фото Евгения Халдея. Источник: www.russiainphoto.ru.
Привокзальная площадь. Большая груда трупов возле станционного здания. Пленные красноармейцы? Они, вероятно, не хотели эвакуироваться. Их пристрелили, уложили аккуратненьким штабелем, как дрова, а сжечь не успели. Но аппарат приближается, и мы замечаем, что убитые в грязных бинтах. Забинтованные руки, ноги, головы. Нет, это не пленные, это пристрелены раненые И вот на экране документ — приказ командира немецкой танковой дивизии: «Согласно распоряжению командования, я еще раз уведомляю вас, что отныне каждый офицер вправе по своему усмотрению, в случае нужды, расстрелять военнопленных». Так вот такой случай представился — расстреляли раненых.
Мы как бы путешествуем по следам наших наступлений по всему огромному фронту: Керчь, Донбасс, Харьков. Харьков — это уже мне знакомо. Живо вспоминается, как однажды ночью мы с корреспондентом Союзрадио Павлом Ковановым подъехали вот к этому, показанному на экране рву, когда его только-только начали раскапывать, — огромному противотанковому рву, в котором под тонким слоем земли лежали тысячи уже тронутых тлением тел. Вот тут ходили мы с членами Государственной комиссии по расследованию нацистских зверств. И вот в этом сгоревшем госпитале, сожженном при отступлении вместе с ранеными, мы тоже побывали. Государственная комиссия осматривала обгорелые скелеты, на которых еще сохранились следы гипсовых повязок. Посреди двора была раскрыта яма, в ней в страшных позах лежали трупы людей в истлевших халатах. Член Государственной комиссии писатель Алексей Толстой — грузный, медлительный человек, сидел на скамье, подавленный всем виденным.
— Трудно охарактеризовать это, — тоненьким голосом заявил он нам, — это фашизм. Других синонимов этому не найдешь. И сравнить не с чем и уподобить нечему.
И, смотря в яму, на эти трупы в халатах, он добавил;
— Фашизм — это эссенция жадности, подлости, низости и трусости. Ведь зачем, спрашивается, убивать раненых? Тысячами уничтожать мирных людей? Какая в этом целесообразность? А для того, чтобы кто-нибудь, спаси бог, не узнал, что ты не гигант, а всего-навсего трусливый психопат, и чтобы люди не переставали тебя бояться...
Все дальше и дальше по пути советского наступления ведут нас славные и бесстрашные фронтовые кинооператоры. Сотни, тысячи, десятки тысяч мертвецов как бы проходят молчаливой шеренгой через погруженный в темноту зал. Темно. Только лица подсудимых обведены как бы невидимыми огнями. Впереди меня сидят Кукрыниксы. Их папки раскрыты, карандаши судорожно работают. Что уж они там рисуют впотьмах — не знаю. Но вижу, как головы их оборачиваются то к экрану, то к скамье подсудимых. Да, за скамьей тоже нужно следить. Весь сжался, будто хочет наподобие черепахи вобрать голову в плечи Геринг. Кейтель сидит, нахмурив брови, закусив губу. Иодль точно онемел. Он не сводит глаз с экрана, но кажется ничего не видит. Шахт сидит, закрыв глаза. Риббентроп сжал голову ладонями. Всем им страшно, явно страшно встречаться с этими, давно истлевшими жертвами.
И снова возникает на экране что-то знакомое. Диктор называет Киев, а я слышу: Бабий Яр. Так это называлось под праздник 6 ноября 1943 года, когда мы с майором Ковановым по пути в Москву прилетели сюда в освобожденную столицу Украины со 2-го Украинского. Настоящая жизнь в городе еще не начиналась. В руинах лежал взорванный Крещатик. Страшно вырисовывались на фоне затянутых инеем деревьев развалины старинного храма за стеной Киево-Печерской лавры. Жители срывали ненавистные немецкие вывески. С кем бы мы ни заговорили, обязательно слышали: «Бабий Яр». И мы пошли на юго-западную окраину. То, что увидели, с тех пор уже не забывалось. Это живет во мне. Это, вероятно, будет жить до могилы — крутой откос большого оврага и по срезу откоса, как некое геологическое напластование, мешанина из человеческих тел. Слой метра в два.
Как раз в эту минуту саперы раскрывали его. Их лица были завязаны мокрыми полотенцами — такой, несмотря на морозный денек, был смрад. И даже мы, видевшие уже и харьковский ров и груды расстрелянных на окраине Полтавы, застыли, ошеломленные этим зрелищем. А тут еще бродила какая-то седая взлохмаченная женщина и не то плакала, не то смеялась, и чернявая девочка все пыталась ее увести.
Времени для подробных расспросов не было. Нам предстояло писать об этом. Писать сегодня, ибо мы вылетали в Москву. Мы ограничились беседами с жителями. Одни называли семьдесят пять тысяч убитых. Другие — сто, третьи — сто пятьдесят. Но кто мог счесть людей в этом напластовании? И думалось нам: когда-нибудь на этом страшном месте поставят киевляне большой памятник, чтобы напоминал он и близким и далеким потомкам о грандиозном злодействии, совершенном здесь нацизмом, взывал к мести и призывал к бдительности...
И вот теперь все эти картины снова возникли на экране. Мертвецы, множество мертвецов, как бы ворвались в тишину зала.
А кино нас вело все дальше и дальше на запад — Латвия... Эстония... Литва... А вот уже и сама Германия.
— Концлагерь советских военнопленных в Лемсдорфе, — повествует диктор.
И опять трупы. Сотни трупов. И живые люди, похожие на трупы, движущиеся, шевелящиеся скелеты.
— Данциг... Помещение технологического института. Здесь разрабатывали методы и технологию промышленной утилизации человеческих тел, — шуршит в ушах радиоголос...
Об этом мы уже знаем. Мы видели экспонаты, видели продукцию этой фабрики. И все-таки страшно. Хочется зажмурить глаза и бежать. Нет-нет, надо пройти через все круги этого ада, заглянуть на самое дно нацизма, до конца узнать, что же сулил он человечеству.
Вот подвал — трупы, сложенные аккуратными штабелями, как на заводских складах размещают сырье. Да это и есть сырье, уже рассортированное по степени жирности. Вот отдельно в углу отсеченные головы. Это отходы. Они негодны для мыловарения. Гитлеровская наука отстала от потребностей гитлеровской действительности и не нашла метода промышленного использования человеческих голов... А вот расчлененные человеческие тела, заложенные в чаны, их не успели доварить в щелочи.
Невольно смотрю на Кейтеля. Ведь он разрешил и даже декретировал сознательное умерщвление военнопленных. Вообще-то, когда читались документы, предъявленные советской и американской прокуратурой, он держался довольно твердо. Стоял на своей позиции: я — солдат. Солдат обязан выполнять приказ. Но сейчас я вижу, как руки его судорожно вцепились в барьер.
Зажигается свет. Призраки убиенных, вставшие из могилы, исчезают из зала. Все сидят потрясенные в невероятной тишине. Только художники Кукрыниксы, Борис Ефимов продолжают судорожно работать, стремясь пришпилить к бумаге только что виденное. Изо рта Николая Жукова торчат карандаши, резинка. Он ничего не слышит, не видит, кроме того, что появляется из-под его карандаша.
Во время фильма я уже придумал некий журналистский маневр. В перерыве хватаю за руку Аню — нашу новую переводчицу, образованную застенчивую девушку с курносым носиком, заменившую отбывшего в Москву Оловянного солдатика, и вместе с ней иду к психиатру, доктору Джильберту. Я видел во время демонстрации фильма, как он сидел в зале в свите американского прокурора, и свет, падающий от ламп, которыми были освещены подсудимые, обрисовывал во тьме его энергичный медальный профиль.
— Что говорят ваши клиенты, посмотрев фильм? Доктор Джильберт вежливейше разводит руками. Так он же с ними не успел потолковать. Он только наблюдал их лица. По его мнению, все в той или иной степени поражены. Папен, Нейрат сидели, отвернувшись от экрана. Шахт что-то про себя бормотал. Функ, кажется, плакал. Впрочем, за это нельзя ручаться. Может быть, это блики от нижнего освещения. Словом, найдите меня завтра. Завтра, может быть, что-нибудь расскажу.
В русском крыле здания толкотня — все, и халдеи и курафеи, обнимают и поздравляют Кармена и Штатланда.