Опубликовано: «Незаконченное прошлое: из жизни кинематографистов». Н. Лыткин "Как в кино. Записки кинохроникера") (изд.: – М.; Современник; 1988; с. 18-44). Фото: "Реклама кино на Страстном бульваре. 1931 год". Автор фото Александр Родченко.
Андрей Плахов: "Николай Александрович Лыткин пришел в кино в 1929 году — как раз когда оно заговорило. Впрочем, его профессия — кинооператор — связана с изобразительной стороной экранного зрелища. и если «в начале было Слово», то в начале «десятой музы», как нередко называют кино, был Кинооператор, человек с киноаппаратом.
Воспоминания Николая Лыткина названы им «Как в кино» — и действительно, структура книги напоминает быстро сменяющиеся кадры большой документальной киноленты. Москва 20-х годов, техникум, он же вскоре институт кинематографии, колоритный быт студенчества, насыщенная культурная жизнь столицы, поэтические вечера, выставки, живой Маяковский... Потом — Дальний Восток, ловля уссурийских тигров, шторма возле острова Беринга... Еще далее — фронтовые дороги, которыми шли наши операторы-хроникеры, создавая бесценную летопись исторических сражений... Наконец — Нью-Йорк, Голливуд, Лондон, Стокгольм, встречи с Чаплином и Нерудой.
Казалось бы, подобное построение неизбежно ведет к поверхностной перечислительности. От этого, столь распространенного греха, автора спасает прием... нет, не прием даже, а скорее интуитивный ход: доверие к своей зрительной памяти. А она у оператора особая: выхватывает из панорамы жизни те «ракурсы» и «кадры», в которых уже содержится образное обобщение, некая концепция действительности, причем не выведенная умозрительно, а угаданная чутким аппаратом зрения…"
Москва, 1929 год. Идет прием в Государственный техникум кинематографии. В фойе, в коридорах и на лестнице так тесно, как теперь бывает в метро в часы пик. Кругом модно одетые подражатели знаменитым кинозвездам. Казалось, что с экрана сошли Гарри Пили, Дугласы Фербенксы, Рудольфы Валентино, Мэри Пикфорд — блондинки в клетчатых платьицах.
Чванливые, откормленные форсуны, разговаривая между собой, так и сыплют именами Сесиля де Миля, Эрнста Любича, Гриффитса. Высокомерно поглядывают на других абитуриентов, среди которых один даже в лаптях.
Но вот сквозь эту плотную и вдруг замолкшую толпу кто-то пронес и повесил списки принятых. Началась давка, крики, писк. Пробираюсь к ним и я, работая локтями. Сильно бьется сердце, волнуюсь, смотрю на список и фамилии своей не вижу. Ну что ж. Отхожу в сторону, закуриваю. И раньше было ясно, что не пробиться мне сквозь эту публику. Что же теперь делать? Работы в Москве нет. Неужели возвращаться ни с чем?
Вспоминаю, как приехал недавно в Москву, теплой июньской ночью пытался заснуть на садовой скамейке у памятника Пушкину на Тверском бульваре.
Рядом у Страстного монастыря стоянка извозчиков. Засыпаю наконец под крики, громыханье трамваев, резкие трели звонков, а мысли там, дома, за Вологдой.
В Москву меня провожали мать и друг юности Толя Жарков. Отец не мог пойти на вокзал, я нашел его на чердаке одного дома, где он перекладывал печную трубу. Отложив кирку и закурив, он советует мне на дорогу:
— Там, в Москве-то, и жулики в шляпах ходят, так что смотри, остерегайся. Все мы уж очень просты. Ты осматривайся и помни пословицу: «На то и щука в море, чтобы карась не дремал».
А я смотрел на его натруженные руки, на помощника, парнишку из нашего села, занявшего мое место, и думал: вот и наступил день, меняющий мою судьбу.
Когда я подрос, отец стал брать меня с собой помогать ему, мять глину, таскать кирпичи. Нехитрый инструмент завернут в фартук — кирка, отвес и правийло. Нас узнавали по одежде, впитавшей красную кирпичную пыль.
Однажды мы прошли за день около семидесяти верст. После переправы через Сухону я снял сапоги и шел босиком еще верст сорок. Наутро я не мог ходить. Подошвы ног так были отмяты, что пришлось целую неделю ползать на коленках.
Когда находилась работа, отец действовал по правилу: «Рядись — не торопись, а делай на совесть». Редко встречал я таких добросовестных работников. Каждый кирпич он опускал в ведро и укладывал ловко и сноровисто, делая удивительно красивые «пекарки». У него был врожденный вкус художника интерьера. Кстати и рисовал он хорошо. Как-то за одну минуту нарисовал целый табун лошадей в самых разных положениях, лошади стояли, бежали, прыгали.
Отец часто говорил: «Все должно быть складно». На деле это выражалось в том, что натертая кирпичом, красная готовая печь как-то удачно вписывалась внутрь избы, вызывая довольные улыбки хозяев.
— Печеклад, а печеклад!
— Что, хозяюшка Ефалья?
— А тяга будет хорошая?
— А тяга будет такая, что ежели будешь долго шарашиться у шестка, то и подол тебе на голову!
— Уж ты скажешь.
Летние дни на Севере длинные. Работал отец с увлечением, ну а в сумерки обычно говорил: «Перед смертью не надышишься, а после света не наработаешься, пора кончать».
Приятно работать в новой избе: чисто, пахнет стружками, хозяева молодые, приветливые. Но вот переходим в другую деревню, где надо ломать старую глинобитную печь, возиться в саже и грязи. Эта изба еще отапливалась по-черному, и «дым отечества» в любое время года выходил из дверей, открытых настежь.
«И дым отечества нам сладок и приятен» — учили мы в школе. А кому это — «нам»? Сладок и приятен был тот дым лишь господам, когда, возвращаясь из-за границы, они мчались на тройках мимо крайних курных изб. По утрам все деревни были в дыму.
Хозяин заводит граммофон. Поет Анастасия Вяльцева:
Я ли не работница
На селе была...
От работы спинушка
Ноет и болит,
А лучинушка, моя лучинушка
Не ясно горит.
На глянцевой от сажи стене висят дорогие часы с двухнедельным заводом, приобретение голодных лет, когда горожане меняли вещи на хлеб. В углу самодельный ткацкий станок, хозяева носят домотканые одежды.
Ужинаем. Кроме нас за столом сидят плотники, они будут прорубать потолок, исправлять крышу. Артель возглавляет веселый рыжебородый старик с вывихнутой из плеча рукой. Он говорит в рифму, к удовольствию моего отца. Речи его умны, шутливы и, конечно, нецензурны.
В большом глиняном горшке щи с мясом. Черпают деревянными ложками по очереди, не спеша. Едят молча, аккуратно, никто не фыркает и не чавкает. Я уже знал порядок — когда можно таскать мясо. Молодой парень, не дождавшись, когда ударят ложкой по горшку, зачерпнул кусочек мяса. Старик вышиб его ложку, да так ловко, что она улетела за окно. Пока он бегал, мясо уже вычерпали. Стемнело. Хозяин зажег лучинку. Впервые вижу такой способ освещения.
Обгоревшие угольки падают в воду, шипят. Вдруг загремела заслонка, и в нашу сторону, шурша соломой, вылезает из печи совершенно голая баба. Хозяин ворчит: «Нашла время париться». Мужики хохочут. «Ничего, на фронте мы и пострашней штуки видали».
Когда кто-нибудь, живя в квартире со всеми удобствами, вздыхает сегодня о старой, милой деревне, я хочу напомнить ему те черные избы, грязь, дикость, спеленутых детей, надрывающихся от крика в дыму.
Нам с отцом приходилось работать И в самой Вологде. Были времена НЭПа. Мальчишкой я видел, как несправедлива и обидна зависимость от «хозяина».
Важная дама в дорогом халате капризным тоном дает указания. Отец долго не отвечает, наконец моет руки, снимает фартук и складывает инструменты:
«Много знаешь, так делай сама». Испугавшись, что печники уйдут, оставив недоделанную работу, кучу глины и кирпичей, хозяйка делается ласковой, и все кончается миром.
...Всю дорогу от Вологды до Москвы радостное чувство не покидало меня. Вагонные колеса выстукивали: «Куда же ты, куда же ты». И сердце мое переполняли самые радужные надежды. Веяло романтикой от паровозного дымка, залетавшего в открытое окно. Каруселью кружились деревушки вокруг церквей. Весна. Все радовало, — и свежепокрашенные полки, и сказочные названия станций: Итларь, Берендеево. В вагоне я был почему-то один. Скоро Москва!
Меня встретит мой приятель-односельчанин, он уже студент. На первых порах остановлюсь у него. Проводник подметает пол, поливая его из чайника.
— О чем же ты, теленочек, задумался?
— Почему теленочек?
— Да ведь так вас, вологодских, называют. Читал я в одном календаре. На все губернии есть прозвища: Рязань, например, — косопузая, владимирские — богомазы, вятские — ребята хваткие, семеро одного не боятся, казанские — сироты, а вы, Вологодские, — телята!
Хороши телята. Во многих деревнях ни один престольный праздник не обходился без покойника. Драки, пьянство, поножовщина были делом обычным.
— Вот и Москва. Перрон Ярославского вокзала. Земляка своего не вижу. Устраиваюсь в зале ожидания у самого выхода на площадь. В стеклянной стене большие часы. У другой стены телефон. Толстая телефонная книга висит на железной цепи. Книга покрыта штампами: «Украдена из автомата». На двери зала ожидания тревожная надпись: «ВЫХОДА НЕТ».
Неправда, думаю я, выход найдем.
Через полтора часа появился смущенный земляк, виновато улыбаясь, он сказал, что ехать к нему нельзя. Хозяева сказали: если его приведешь — убирайся сам.
— Им написали, что ты коммунист.
— Ну и черт ними, — говорю я Миле (у него было редкое имя — Ерминингельд).— Ты тут ни при чем, ну а я не пропаду.— Мои отец и мать сами никогда ни у кого не одалживались и У меня воспитали характер независимый. Оставив чемодан с книгами и сапогами в камере хранения, мы пошли бродить по Москве. Тверская улица. Ломовые лошади тянули клади по булыжной мостовой. Цокали подковы. Вот показалась блестящая черная карета с золотыми буквами «ЯКОВ РАЦЕР — продажа угля и дров».
В одном из переулков Мясницкой улицы мы увидели вывеску «Дом крестьянина», но мест там не оказалось. Выходим на Красную площадь. На кремлевских башнях еще сидели царские орлы. Мавзолей В. И. Ленина был тогда деревянным.
Поздним вечером, расставшись с приятелем, усталый от впечатлений, я сел на скамье у памятника Пушкину. Стихала вечерняя Москва. Так закончился мой первый день в Москве.
Разбудили меня звонки и лязганье первых трамваев. Бронзовый Пушкин блестел от росы. На пьедестале выпуклые буквы искаженных Жуковским стихов. Появился трамвай с буквой «А».
— Аннушка бульварная,— бормочет сосед на другой скамье.
Подошел милиционер в белой каске, внимательно посмотрел на нас и ушел, ничего не сказав. Еду В Марьину рощу на биржу труда строителей. В переполненном трамвае скандал. Ругают плотника с большой пилой, завернутой в тряпки.
— Ты куда, леший, с пилой-то! Высадить его!
— Пила? Разве это пила? Это кормилица. А пила — вот она,— выкручивается мужик, показывая на свою жену. Все смеются, и находчивый плотник благополучно добирается до биржи. Там на пустыре, под открытым небом, вдоль нового забора сидят хмурые мастера — сотни безработных с кистями, пилами и топорами. Появляется служащий:
— Каменщики — пять человек, землекопы — трое, маляры — один.
Путевки рвут из рук.
Мне везет. Узнав, что я приехал учиться, мне тут же дают путевку в Москвотоп чистить котлы парового отопления, талоны на обед и пропуск в общежитие.
В больших комнатах плотными рядами стоят железные кровати. Занимаю свободную. Залощенный кусок брезента служит матрацем и подушкой. Одеял нет. В одном углу кого-то молча бьют. Под потолком яркая лампа.
В первую же ночь явились работники уголовного розыска. Один с наганом в руке встал у двери, двое других будят спящих. Слышу: «спи», «вставай», «спи». Вот и моя очередь: «спи». Увели несколько человек.
По вечерам готовлюсь к экзаменам в Ленинской библиотеке. Как хотелось снимать! Неужели не сбудутся мечты быть кинооператором?
В «Ермаковке» знали, что я собираюсь учиться. Один доброжелатель шептал: «Не примут, ведь ты
даже не член профсоюза, не примут... Хошь, мы тебе сделаем билет? Ну как хочешь». Вероятно, только у меня и был настоящий пропуск в это «общежитие».
Все это проносилось в моей голове, пока я стоял и курил в раздумье. Не принят! Что делать дальше? Ждать еще год?
Экзамены были тяжелые. Профессор И. А. Бохонов (Иван Александрович Бохонов — художник, фотомастер, профессор ГТК (ВГИК). - Прим. ред. #МузейЦСДФ) после короткой беседы показывал множество замысловатых схем, разнообразных композиций, похожих на картины беспредметной живописи. На них были изображены шары и линии. Все схемы занумерованы. Меня просят указать, какие из них мне больше всего нравятся. Записывают номера. Чувствую, что моими ответами довольны. Вероятно, таким вот способом определяли «искру божию» у поступающих, но принять-то ведь надо было только восемь процентов из всех допущенных к экзаменам...
...Между тем толпа у списков стала редеть. Шикарные молодцы и девицы медленно расходятся. У некоторых покраснели глаза. Дай, думаю, еще раз, на всякий случай, взгляну на 6писок! Подхожу, смотрю, и вдруг темнеет в глазах: «№ 12. Лыткин Н. А.» Я принят!
Запомнилась в этом списке еще одна фамилия: «Л. Троцкий».
Это был «год великого перелома" в моей жизни. Не знал я тогда, что недавним решении партии и правительства поставлена задача создавать советскую интеллигенцию из рабочих и крестьян.
Вешают новое объявление: «Иногородние студенты могут получить в канцелярии пропуска и трамвайные талоны у товарища Санамяна».
Вот это очень кстати! Две недели я, как и другие приезжие, спали на толстых матах (а рядом со мной оказался Иван Кырла, будущий Мустафа из «Путевки в жизнь»).
Государственный техникум кинематографии через год будет преобразован во ВГИК, и я окажусь на втором курсе. Историю ВГИКа еще следует написать, а я могу предложить лишь несколько маленьких набросков.
ВГИК размещался под одной крышей с кинофабрикой «Межрабпомфильм». В огромном доме, где некогда находился знаменитый ресторан "Яр". Там ещё сохранились остатки былой роскоши: огромные зеркала, мраморные лестницы, золотая лепка, египетские богини, поддерживающие светильники. В больших залах, где когда-то гремел соколовский хор цыган, разместились съемочные павильоны, а в отдельных кабинетах без окон, где еще сохранились шелковые обои и дорогой паркет, стояли грубо сколоченные столы и скамьи, на которых мы постигали тайны кино.
В первые дни меня удивило множество кошек, шнырявших под ногами. Оказалось, что кошки остались после съемок фильма «Процесс о трех миллионах». Их забыли вернуть хозяевам.
Наступил первый день занятий. Выступает директор Чернов:
— Главное, помните о классовой борьбе. Враг не дремлет. Возможно, он пробрался в ваши ряды, и сидит где-нибудь здесь. Надо распознать его.
Многие от неловкости опускали глаза. Этот человек недолго был директором.
Начинаю присматриваться к сидящим в аудитории. Вот два друга, Микоша и Микшиц (родился в 1914 году; окончил операторский ф-т ГТК (ВГИК); один из первых таджикских операторов, работал на к/ст «Таджкино» в 1930-е годы; -Прим. ред. #МузейЦСДФ), оба Владики.
Андрей Болтянский, сын старого кинематографиста, удивительный энциклопедист. Леонид Троцкий: года через два найдутся его родственники, и бывший детдомовец преобразится в Василия Дульцева. Нина Курбатова, веселая, энергичная, она была бы хорошим оператором, но кто-то сообщил, что дед ее был на Волге известным пароходчиком. Нину исключили из института. Поступив на курсы шоферов, она стала одной из первых в Москве девушек — водительниц такси. С тех пор я ее не видел. Но однажды, прочитав в газете мой рассказ, она написала мне ПИСЬМО.
Вот из него выдержка:
«После того, как меня исключили, я очень бедствовала. Давала уроки математики, разрисовывала абажуры, мыла полы, работала на базе Вторсырья, где без перчаток и респиратора разбирала принесенные из помоек старые кости, бумагу, тряпки...
Потом я решила стать шофером, но платить было нечем, и я поступила секретарем на курсы Автодора, за что меня и выучили... Шофер я была ещё тот, ничего в моторе не понимала, и спасибо ребятам, которые за меня многое делали, никогда не приставали и даже при мне никто не сказал плохого слова. Так прошло два года, я поступила на рабфак при ЗИЛе. Училась я прекрасно, многим помогала, была членом комсомольского комитета института. Но опять пришла на меня «телега», и было грандиозное судилище в большой аудитории, где висел лозунг: «Изгоним курбатовщину из наших рядов». На это судилище явился Л. Кристи (студент ВГИКа, будущий известный кинодокументалист) и в обличительной речи бичевал «классового врага», которого уже однажды разоблачили и изгнали из вуза.
А «враг» сидел в первом ряду и, чтобы не плакать громко, изгрыз зубами носовой платок. Меня исключили из института и комсомола».
...Золоев, бывший актер знал его по фильмам, Бабасьев, носивший юнгштурмовку, Борис Синеоков, с удивительно синими глазами. Амина Ахметова, тихая, скромная, в будущем хороший оператор. Борис Горбачев, обладавший феноменальным даром слова.
Студенты 1-го курса операторского факультета Государственного института кинематографии. 1930 год. На фото (стоят в верхнем ряду): Николай Лыткин (предположительно - стоит справа), Владислав Микоша (третий слева); в третьем ряду: Борис Горбачёв (второй слева), Георгий (Геворк) Санамян, Завен Бабасьев (предположительно - шестой слева). Источник фото: ГОСКАТАЛОГ.РФ (№ 16305977 / МДФ КП-2007/43).
Всем нам нравились увлекательные лекции профессора Шипулянского. (Его имя встречается в сочинениях В. И. Ленина.) Он читал курс истории кино. В аудитории появлялся маленький, лысый, с длинной, как у гнома, седой бородой старичок в белой, расшитой петушками косоворотке, подпоясанной шелковым кушачком. Еще на ходу он начинает говорить:
— И вот в Нью-Йорке, в городе, где кончаются путешествия и начинаются приключения, по улице шли два шалопая...
Одним из них оказывался Томас Эдисон. Полтора часа летят незаметно. Уроков он не задавал и оценок не ставил.
В первое время существовал у нас бригадно-лабораторный метод занятий. Зачеты от имени бригады сдавал кто-нибудь один.
Профессору акустики Лифшицу указали в деканате: «Вы должны знать каждого студента лично и всем ставить индивидуальные оценки». На очередной лекции он просит список студентов.
— Ахметова! Вы ничего не имеете против, если я поставлю вам «хорошо»?
— Нет.
— Садитесь, Бабасьев! Вы не возражаете, если я поставлю вам «хорошо»?
— Нет
— Садитесь. Георгиев?
— Георгиев исключен, — раздаются голоса.
— Ну, тогда мы поставим ему «плохо»?
Лифшиц давал нам подрабатывать. Несколько воскресений мы собирались в бывшей церкви Александра Невского на Миусской площади, где профессор проводил эксперименты по акустике. Актер читал разные слова, а мы по углам записывали услышанное.
Это было нужно для будущего Дворца съездов.
Причины исключений мы не всегда знали. Ходили разные слухи. Володя Георгиев уехал на «Магнитострой» и стал известным фотокорреспондентом. Его снимки печатались в центральных газетах. Бывали случаи, когда исключали по решению открытого студенческого суда.
Мы нередко ходили на субботники: выгружали картошку, дрова, работали на строительстве Москинокомбината, будущего «Мосфильма». Один из сокурсников отказался идти на субботник, заявив, что «социалистические субботники суть добровольные субботники». Был суд. Обвиняемый защищался сам. Он так впечатляюще рассказал о своем горьком детстве, о жизни в детдоме, что слушатели были растроганы до слез. Все проголосовали против исключения.
Строгий математик Воинов был похож на актера Эраста Гарина. Кто-то из любителей каверзных вопросов спросил: «С какого расстояния начинается бесконечность?» —«У курицы, — ответил Воинов, — бесконечность начинается примерно с одного метра».
Преподаватель оптики часто смущался и в этих случаях трогал свое пенсне. Кто-то начертил кривую зависимости потрагиваний от количества трудных вопросов.
Фотохимия. Преподаватель приводил примеры, как можно увлечься фотографированием, рассказывал про Николая Второго, как тот многие ночи проводил при красном свете, покачивая ванночки с проявителем, а о политике узнавал из газет.
Лекции о фотоискусстве читал известный мастер Гринберг. Его фотографии были похожи на классические древнегреческие скульптуры.
Однажды, придя на занятия, я увидел около вешалки озябшего, плохо одетого негра. Впервые вижу живого негра и, кажется, даже знакомого. Кругом суетятся студенты. Спрашивают меня: «Ты знаешь, кто это? Это Кадор Бен Саиб, он снимался в «Красных дьяволятах». Давай деньги!» Отдаю последний рубль, радуясь тому, что могу помочь герою моего детства, актеру первого виденного фильма. Что с ним было дальше, я не знаю.
Начало тридцатых годов было для нас временем невиданного энтузиазма. Слушая лекции по экономике кино, мы искренне верили профессору Паушкину, что «кино заменит вино».
На первом курсе я вступил в комсомол.
По всей стране была объявлена борьба с неграмотностью. За это активно взялись и наши студенты. Были созданы группы «организаторов» и «Ликвидаторов». Мне с приятелем выпало быть организаторами кружков на табачной фабрике «Ява». Вслед за нами шли «ликвидаторы». В цехах фабрики удивила ловкость работниц, упаковывающих коробки с дорогими сортами папирос. Одним движением руки они захватывали ровно двадцать пять папирос. Такие папиросы были нам не по карману, и мы, признаюсь, насладились хорошим куревом.
Сторож в проходной будке говорил: «Вот, ребята, я работаю на фабрике «Ява», а смотрите: курю папиросы фабрики «Дукат».
Такие люди запоминаются, на них все и держится.
В те годы не знали и слова такого — «несуны».
Больше всего мы были обязаны двум нашим учителям. Добрым словом надо вспомнить профессора Ивана Александровича Бохонова и старейшего кинооператора Александра Андреевича Левицкого. Александр Андреевич Левицкий был одним из первых русских кинооператоров, снимал фильмы еще до революции. Он снимал В. И. Ленина, снимал на фронтах гражданской войны. Знакомя нас с техникой съемки, Левицкий разобрал до винтика съемочный аппарат «Дебри Эль» и заставил нас зарисовать каждую деталь этого. самого совершенного по тому времени киноаппарата.
Бохонов научил нас видеть изображение, видеть окружающее. Его уроки по композиции кадра, разработанные им принципы, основанные на попытке «поверить алгеброй гармонию»,— дали нам много. Бохонов открыл нам глаза на такие компоненты композиции изображения, как равновесие, выразительность, расчлененность и оригинальность.
Однажды на лекции Бохонов обратился к нам с такими словами:
— Давайте представим себе такую картину, а еще лучше — кинокадр, точнее — два кинокадра. В одном из них движение идет справа налево, идут люди или движутся машины. В другом — те же люди или машины движутся слева направо. Я хочу всех вас спросить, в каком кадре движение идет «туда», или «вперед», и в каком «обратно», или «назад». Вопрос понятен?
После некоторых разъяснений вопрос был понят, и начались бурные споры. Одни утверждали, что в первом кадре люди идут «туда», другие доказывали, что они «возвращаются». Некоторые говорили, что направление движения не имеет никакого отношения к вопросам «туда» или «обратно». Решили проголосовать. Большинство было за то, что движение слева направо — это движение «туда». Бохонов очень интересно и убедительно доказал, что это утверждение является правильным. Когда мы делаем движение рукой слева направо, это значит «уходи», «иди», а жест рукой справа налево означает «иди ко мне», «возвращайся». Даже читая книгу, мы как бы движемся вперед, слева направо. На экране через эпидеоскоп показана фотография: баба ведет корову. Кто-то острит: «В колхоз или из колхоза?» Вопрос был провокационным и злободневным. Никто не знал, какая судьба ждет И. А. Бохонова.
Недавно я видел документальный фильм о войне. Наши войска гнали немцев назад. Самолеты-штурмовики на бреющем полете мчались над нашими танками. Все это двигалось справа налево...
Профессор-теоретик, старый фотомастер Иван Александрович Бохонов учил нас, будущих кинооператоров, видеть окружающий мир. Он читал лекции по «композиции кадра». Изображение, говорил Бохонов, должно отвечать четырем условиям:
Скоро Бохонов куда-то исчез. Его лекции объявили «лженаукой». Композицию жанра стал преподавать студент-выпускник, активно участвовавший в разгроме кабинета Бохонова, но он не оставил след о себе.
Недавно случайно узнал, что Бохонов скончался в 1953 году. Мне назвали кладбище, разыскал могилу, положил цветы. Было грустно, что за 23 года я так и не повидался с человеком, которому был обязан своей судьбой.
Высокий, худой, спокойный, Левицкий всегда был одет в длинный замшевый френч. Через тридцать лет я видел его на похоронах Эдуарда Тиссе. Он почти не изменился и был в том же замшевом френче.
Первое наше общежитие было в селе Всесвятском (теперь район метро "Сокол"). Нас разместили в бывшем ресторане "Гурзуф" . Рядом был сад танцевальная площадка. Каждый вечер стекла окон дрожали от звуков духового оркестра. Заниматься было невозможно, и нас перевели в тихий музей на Малую Грузинскую улицу. Через полгода закончилось строительство первого студенческого городка все в том же селе Всесвятском, и мы, перешагивая через кучи строительного мусора, стали его первыми новоселами.
Через пятьдесят лет я побывал в том же корпусе студенческого городка. Мимо солидно и не спеша проходили с толстыми кожаными портфелями и «кейсами» бородатые жители городка, модные девицы в джинсах. Как непохожи они на нас, получавших обеденные талоны и ордера на галоши! Если бы тогда каким-нибудь чудом показали нам эту картину, ну мы закричали бы; "Это бред!", "Этого не может быть" Допускаю, что и они, увидав нас, какими мы были, усмехнулись бы свысока, но все-таки первыми жителями этого городка были мы.
Ко мне приезжала сестра и ночевала в общежитии. Утром мы шли к трамваю. Я увидел Сталина в машине, знал, что он скоро поедет обратно. Говорю сестре: «Давай пройдем одну остановку по шоссе, и ты увидишь Сталина». Идем, оглядываюсь, по Ленинградскому шоссе движется машина. Мы остановились. В открытой машине рядом с шофером сидел Сталин, больше никого там не было. Вдруг машина остановилась против нас. В чем дело? Шоссе пересекла лошадь с длинным бревном, Я даже отвернулся от досады, что не было с собой фотоаппарата. Это было в 1931 году.
Как жили, как развлекались, на что существовали четыре обитателя нашей комнаты?
Утром кто-нибудь из нас шел в булочную, получал по карточкам хлеб и половину менял у баб на молоко. Это завтрак. В институт ехали на трамвае «зайцами». После лекций, овеваемые дразнящими ароматами кондитерской фабрики «Большевик», шли обедать в недавно построенную фабрику-кухню. Кстати, смешной случай: студент актерского факультета Сушко получил выговор за то, что В перерыве между съемками ходил обедать туда в гриме и форме белого офицера.
Под той же крышей, где мы учились, была и кинофабрика «Межрабпомфильм». Иногда мы там подрабатывали ночными осветителями. Сначала с интересом следишь за съемкой, потом ждешь конца смены. После бессонной ночи сидишь на лекции с обожженными глазами от вольтовых дуг «пятисоток».
Легче было сниматься в «массовках». Кинозрители, следя за главными героями, видя на экране много людей, обычно не думают, что всех их тоже изображают артисты, участники массовых сцен. Нам иногда везло. Ассистент режиссера Александр Роу, будущий постановщик фильмов-сказок, сочувствовал нашему студенческому безденежью. С вечера он включал нас в списки снимающихся и устраивал спать где-нибудь будь за декорациями. Тем временем горел свет, шла съемка и было слышно, как громко в рупор кричал режиссер, обращаясь к сотне участников "массовки", состоящих из членов профсоюза «Рабис». Кроме старых актеров там были те, кто вынужден зарабатывать на хлеб на сценах театров и на кинофабриках
Кинематографисты тогда еще не имели богатых костюмерных цехов. Участники массовых сцен являлись в собственной одежде и охотно изображали великосветские балы, дипломатические приемы, нарядную, богатую публику в театрах и ресторанах. Одежда сохранилась еще и потому, что на рынке она ничего не стоила. Артисты старались понравиться режиссерам, чтобы их запомнили и для будущих съемок, пытались попасть из «массовки» в «групповку» и даже в «эпизод».
Утром, когда проверялись списки снимавшихся, мы бодро отвечали на перекличке, а днем получали расчет.
Там я наслушался много разных рассказов. Вот один из них. Снимали «групповку» — белогвардейские офицеры едят яичницу. Актеры любят сниматься за едой, они всегда голодны. Во время репетиции яичницу съели, несмотря на запрет ассистента. Объявлен перерыв, готовят другую яичницу. Съели и эту. Возмущенный режиссер приказал приготовить две яичницы и ту, что для репетиции, облить керосином. Объявлена съемка. Все знают: когда стрекочет кинокамера, соблюдается железная дисциплина. «Стоп, выключить свет!» Любезно улыбавшиеся «офицеры», одновременно побледнев, вскакивают и убегают. Оказалось, они съели и яичницу с керосином.
Один из шустрых студентов снялся в массовке среди зрителей цирка и успел пролезть в групповку униформеров на арене. Говорили, что режиссер, монтируя фильм, чертыхался, увидев одно и то же лицо одновременно и в публике и на арене.
Лекции одновременно для всех курсов проводились в просмотровом зале (это было связано с показом фильмов). Вот читает лекцию недавно возвратившийся из Америки Сергей Эйзенштейн,
В сводчатых подвалах бывшего ресторана размещались кино-и фотолаборатории, буфет с винегретом и чаем. В том же подвале начал создавать кабинет по киноведению Сергей Васильевич Комаров, ныне доктор искусствоведения и профессор. Тогда, в 1930 году, кино еще не имело своей истории.
Мы дружно хохотали, когда С. В. Комаров показывал первые отечественные фильмы: «У камина», «Молчи, грусть, молчи», «Гайда, тройка» и другие.
Трудно было поверить, что еще недавно зрители утирали слезы, страдая вместе с Верой Холодной и Иваном Мозжухиным.
Во времена немого кино большое значение имели надписи. Вот эпизод из старого фильма: в ресторане идет кутеж, веселятся офицеры, с ними старик с большой бородой, похожий на Стасова. Надпись: СТОЛП РУССКОЙ ДЕМОКРАТИИ. Попойка продолжается. Старик упился и лежит вверх бородой.
Надпись: СТОЛП В ГОРИЗОНТАЛЬНОМ ПОЛОЖЕНИИ. Зал хохочет.
Иногда в общежитии были особенно оживленные вечера: все суетились, рылись в книгах, вырывая обложки определенного цвета, а умельцы тут же подделывали билеты на закрытый просмотр иностранного фильма, куда студентов не пускали.
Удивленные прохожие останавливались и наблюдали, не понимая, почему рано утром такая давка у дверей нового кинотеатра «Ударник». Вот ко мне прижали щуплого человека в легком пальто с бобровым воротником. Он поднимает озябшее лицо, и я узнаю Мейерхольда.
Если теперь взглянуть на фасад большого дома на Ленинградском проспекте, то можно увидеть, что не смотря на переделки, облик старинного ресторана «Яр» хорошо сохранился. Там была кинофабрика «Межрабпомфильм», затем ВГИК, Клуб летчиков, Дом кино и, наконец, гостиница «Советская».
В начале 1930 года выдался волнующий день. Студенты были приглашены на специальный просмотр в кинотеатр «Художественный» на Арбатской площади.
Погас свет в зале, и мы услышали музыку. Вдруг на экране появились острые пики. Они быстро превращались в какие-то комки, снова заострялись... Мы взволнованно следили за происходящим на экране. Потом на нем появился Иван Козловский: чуть гримасничая, он запел: «Спи, моя радость, усни». Это была первая синхронная киносъемка. Так родилось звуковое кино. «Великий немой» заговорил.
В те годы режиссеры получали определенную долю процента от доходов по прокату своего фильма. Все знали, что самым богатым кинематографистом был режиссер Николай Экк, поставивший «Путевку в жизнь». Возвратившийся из Америки Эйзенштейн жил на зарплату от лекций. Рассказывали, как Эйзенштейн и Экк ждали трамвая на остановке «Бега» (напротив ВГИКа). Эйзенштейн в своем ярко-желтом американском пальто был тут же окружен беспризорниками. Он им сказал:
— Обращайтесь вот к этому дяде, он на вас неплохо заработал.— Может быть, это анекдот.
В феврале 1930 года в Москве появились афиши: ВЫСТАВКА МАЯКОВСКОГО. 20 ЛЕТ РАБОТЫ. ВХОД ВСЕМ БЕСПЛАТНЫЙ.
На выставку мы пошли с приятелем. Он, как и я, знал все стихи раннего Маяковского. Детство его прошло в детдоме и на рынках.
По дороге будущий мастер трюковых съемок поведал мне, как он продавал «японский мыльный корень». На рынке он кричал: «В Москве, на Кузнецком мосте, в павильоне номер тринадцать, светилами науки было установлено, что один японский мыльный корень заменяет сорок бочек бензина, сорок бочек керосина и сорок бочек скипидара!» Тут же он хватал белую фуражку с головы партнера, делал пятно, как бы химическим карандашом, тер по нему «мыльным корнем», и пятно исчезало. Удивленная толпа нарасхват покупала тонкие палочки обыкновенного мыла, обернутые свинцовой бумажкой.
Мы пришли в клуб писателей на улице Воровского. Мне думалось: что может выставить поэт, разве томики своих стихов? Поднялись на второй этаж. Выставка размещалась в большом зале и еще в Двух примыкающих комнатах. На стенах афиши выступлений Маяковского в разных городах страны. Программы вечеров составлены из строчек разных стихов, упоминались какие-то «змеиные яйца в Москве», «замуж за Зощенко» и т. п. На карте мира отмечены флажками города, где выступал поэт. Позже он сказал: «Надо было и в океане поставить флажок, так как я читал на. пароходе». Направо от входа на старинном мраморном камине лежали книги старых изданий с его автографами (видимо, собирал у знакомых). Помню «Пощечину общественному ВКУСУ», «Азбуку» и еще какую-то тонкую книжку, которую я не успел дочитать. Там речь шла о разговоре Маяковского и Есенина на том свете.
Около окна на столе — макеты декораций театральных постановок. Рядом, за стеклом, черновики стихов «Лаборатория». На щите полицейский Допрос с фотографиями молодого Маяковского в мохнатой шапке. На стеллажах журналы. В углу большой щит с газетными вырезками. Над щитом надпись: «МАЯКОВСКИЙ НЕПОНЯТЕН МАССАМ». В другом углу группа молодежи слушает лекцию Шкловского. Много стихотворных лозунгов. Отдельные буквы вырезаны из цветной бумаги. В другой комнате стены завешаны плакатами РОСТа, и, наконец, в последней комнате производственные, санитарные и рекламные плакаты. Я заметил отсутствие плаката, виденного на железнодорожной станции: «Одно из важнейших культурных благ — водой кипяченой наполненный бак».
Значит, не все собрано.
В середине зала записки, полученные на вечерах выступлений: «Маяковский, вы душка!», «Когда застрелитесь?», «Группа писателей «Чернозем» собирается вас убить».
Вдруг я услышал густой, спокойный голос. В зале появились Маяковский и Шкловский. Высокий, могучий Маяковский и рядом маленький, с бритой головой Шкловский. Все заулыбались, увидя эту пару. Маяковский оказался таким, каким я и представлял его. Он был одет в серый коверкотовый костюм.
Расстегнутый пиджак открывал теплый джемпер цвета яичного желтка с крупными коричневыми клетками. Твердая, как из металла, накрахмаленная сорочка синего цвета, галстук красный, с белой полоской. На фотографиях, которые делались при мне, сорочка получалась белой, потому что на фотоэмульсиях того времени синее всегда получалось белым.
Мой товарищ громко и как-то покровительственно обращается к поэту:
— Владимир Владимирович! Вы будете нам читать?
Маяковский удивленно посмотрел и хмуро сказал:
— Читать не буду.
Приятель не отставал:
— Скажите, почему в последнее время вы снижаете свое мастерство?
Маяковский спросил:
— А вы читали мое письмо Максиму Горькому?
Мы письма этого не читали, но как-то неловко было в этом признаться, ответили:
— Да, читали.
— Ну как?
Он заметил, что мы смутились, понял, что не читали.
— Вы рабочие?
— Мы студенты ГТК, будущие операторы.
— А, знаю, знаю. Когда то сам снимался, писал сценарии, сам рисовал плакаты и расклеивал.— Он показал на плакат, висящий на стене: Маяковский борется с огромным удавом,— к фильму «Не для денег родившийся».
Вдруг он стал мне казаться большим затравленным медведем. И походка была, как у медведя, казалось, что ему уже лет пятьдесят. Он жаловался, рассказывал, как мешали ему устроить эту выставку.
— Они думали, что я буду гвозди заколачивать вот в эту золотую лепку.
Все засмеялись.
О желтой кофте он сказал, что это было нужно, чтобы привлечь к себе внимание.
Говорил, что в ранних его стихах много «как», что он корчится, когда их читает. Нас это удивило. В те годы меня привлекала его ненависть к музеям, к старой культуре:
Бросьте!
Забудьте,
плюньте
и на рифмы,
и на арии,
и на розовый куст,
и на прочие мелехлюндии
из арсеналов искусств.
Теперь я понимаю, Что «плевать» было самым простым и легким делом. Ведь сам-то Маяковский прекрасно знал старую культуру.
Рассматривая книги, я смотрел на дарственные надписи Маяковского и думал: вот бы взять одну на память, ведь таких книг нигде не достать. Как хорошо, что я не решился этого сделать!
Среди плохо одетых и щуплых юнцов он выглядел представителем будущего мира, так мне казалось.
...Вдруг наступила необычная тишина. Поднимаю голову и вижу взволнованного Маяковского, торопливо собирающего книги с полки. Понимаю, что пропала книга. За большим столом спиной ко всему происходящему сидел какой-то дядя. Расставив локти, закрыв уши ладонями, он что-то читал. К нему осторожно подвели Маяковского. Надо было видеть, как он просиял, смущенно улыбаясь, стал доставать книги из тумбочки. Уборщица успокоилась. Тот дядя так ничего и не заметил; кажется, это был единственный взрослый посетитель.
Маяковский непрерывно курил сигареты «Тройка». Мне мучительно хотелось курить, а папирос не было. Чуть было не попросил у него закурить, но сдержался — еще подумает, что собираю сувениры.
За окнами вечерняя синева. На выставке оставалось человек семь-восемь. Мы с товарищем не отходим от Маяковского. Посмотрев на нас, он достает из кармана записную книжку в черной коленкоровой обложке и говорит:
— Это я для вас написал.
...Когда-то нам, сельским мальчишкам, разрешалось в пасху залезать на колокольню. Мы дергали за веревки и звонили. Долго раскачивался тяжелый язык главного монастырского колокола, и вот, наконец, первый удар по блестящему пятну края. Удар за ударом —и уже сам дрожишь от оглушающего звона. Это вспомнилось, когда Маяковский начал читать. Казалось, он забыл, что слушающих так мало. Меня, стоящего в двух шагах, его мощный бас и его фигура отвлекали от смысла того, что он читал.
Закончив чтение, Маяковский смутился и быстро ушел. В голове моей гудело: «сработанный еще рабами Рима», «звезд умерших свет доходит», «и пусть нам общим памятником будет построенный в боях социализм». Никогда — Ни до, ни после — я не был так взволнован тем, что называют искусством.
На выставке я был еще раз. Вот волнующее воспоминание: читаю газетные вырезки на щите, там много неизвестных Мне стихов. Слышу голос сзади: «Заметьте, как много опечаток». Я замер, чувствую — рядом Маяковский. Он показывает опечатки и вдруг начинает тихо читать вырезку со стихами о Крыме: «Хожу, гляжу в окно ли я». Читал до конца мне, единственному слушателю!
Маяковский выглядел бледным, нездоровым. Говорил вполголоса, но бас его был слышен во всех уголках выставки.
Видел я его и сердитым, окруженным какими-то типами. На нижней губе Маяковского была пена. Жаль, что не вел дневника; не помню теперь, о чем они спорили. Да и кто мог подумать, что через три недели его не будет в живых.
Он рассказывал о городах, где читал стихи. Кто-то сказал: «У нас в Воронеже билеты на ваш вечер были такие дорогие, что мы, студенты, не могли попасть». Маяковский нахмурился: «Во-первых, в каждом городе для студентов я выступаю бесплатно, во-вторых, я не Иисус Христос, в лаптях ходить мне неудобно».
Появился фотограф. Спрашиваю, для какой газеты или журнала он снимает. «Для музея». Меня удивило: Маяковский и музей.
При мне Маяковский был снят на фоне плакатов РОСТа. Он стоял у стены, заложив руки за спину. Минуту назад он был обычным, а сейчас как будто забыл всех, ото всего отрешился, как будто знал: это на века. Магний долго не вспыхивал. Заминка, все молча ждут. Маяковский не движется, от напряжения лицо его краснеет, на шее вздулись вены. Тишина и какая-то общая неловкость. Вот вспыхнул магний, и Маяковский бегом покинул выставку.
Фотограф Штеренберг потом работал в «Интуристе», снимал для заграничных паспортов. Лет через пятнадцать я напомнил ему о выставке, о том, как долго не вспыхивал у него магний. Он оживился и сказал с горечью:
— Того негатива уже нет, уничтожили...
В каникулы после первого курса мы с Бабасьевым и Болтянским проходили производственную практику на студии «Белгоскино» в Ленинграде. Работали осветителями. Сидя на карнизах декораций, мы внимательно наблюдали за работой режиссера Ефима Дзигана и оператора Аркадия Кальцатого. (в 1927 - 1930 — пом. оператора, второй оператор «Белгоскино»; -Прим. ред #МузейЦСДФ). Они снимали картину «Суд должен продолжаться» (оператор: Наум Наумов-Страж; -Прим. ред. #МузейЦСДФ). Нами строго командовал известный тогда бригадир осветителей Минц.
Тогда еще много сохранилось от старого Петрограда. Против вокзала стоял огромный нелепый памятник Александру Третьему. На цоколе надпись: «ПУГАЛО» со стихами Демьяна Бедного:
Мой сын и мой отец при жизни казнены,
А я пожал удел позорного бесславья.
Торчу здесь пугалом чугунным для страны,
Навеки сбросившей ярмо самодержавья.
Проезжая часть Невского была вымощена деревянными брусками. Памятник Петру был не огорожен, и даже не запрещалось влезать на коня.
В Петергофе на самой горке, где начинается аллея фонтанов, был дворец фрейлин. (Во время войны он был разрушен, теперь восстановлен.) Тогда там помещался однодневный дом отдыха, куда я получил путевку. Все убранство дворца сохранялось, и отдыхающие спали на кроватях фрейлин, укрываясь старинными одеялами.
В «Александрии» была открыта для посещений летняя дача Николая Второго. Можно было свободно ходить по всем комнатам. В кабинете на письменном столе находилось множество мелких предметов, и было нетрудно взять что-нибудь «на память».
Мы разместились в общежитии техникума сценических искусств, недалеко от цирка. Комнаты свободны, студенты разъехались на каникулы. Стена около моей постели оклеена номерами газеты «Ленинградский студент». Вспомнилось, когда хоронили Маяковского, в газетной хронике сообщалось о выговоре «Ленинградскому студенту» за излишне подробные сообщения о самоубийстве поэта. Вдруг я вижу перед самым носом заметку, за которую был объявлен выговор. Единственная подробность, которая там была: «Раздался выстрел, и из комнаты выбежала с плачем артистка МХАТа N».
Н. Брюханенко через много лет рассказала мне, что В.В. Полонскую разыскивали после этого несколько дней.
После второго курса началась производственная практика. Один мой товарищ попал в помощники к кинохроникеру. Биография этого оператора необычна. Он был известным оперным певцом. В Большом театре пел Онегина, а потом увлекся кино. Тогда это было престижно. Теперь едва ли кто из известных певцов перейдет на студию документальных фильмов.
Они снимали на пароходе прогулку Максима Горького с писателями. Началась беседа на палубе. Оператор снимает общие планы.
— Объектив 50,— ласково просит он помощника.
Тот бежит на другой конец палубы, долго роется в футлярах, ищет нужный объектив.
— Почему так долго? Все объективы должны быть у вас в карманах.
Начинает смеркаться. Горький беседует с писателями. Пароход идет мимо Кремля. Вот будет прекрасный кадр.
— Объектив 75, светосильный, быстро!
Помощник достает из кармана объектив и мгновенно вставляет его в аппарат. Оператор повернул аппарат на Горького. Почему никого не видно в кадре? Он протирает лупу, проверяет диафрагму и щель обтюратора — не видно! Горький закончил беседу (вероятно заметив, что оператор перестал вертеть ручку). Кремль проехали. Оператор повернул аппарат на себя и видит: к объективу прилип большой мякиш хлеба.
— Вы никогда не будете оператором! — свирепо закричал он на практиканта.
Однако, к счастью, ошибся. Из молодого человека получился хороший кинохроникер и даже заслуженный деятель искусств.
Отношение к съемочной аппаратуре было бережным. Аппарат и штатив после съемки упаковывались в чехлы. При перевозке даже в автомобиле помощник был обязан держать футляр с аппаратом обязательно на коленях.
Профессия кинооператора в то время была редкой, и не все из них делились своим опытом со студентами. Был и такой "старый спец", у которого оправы объективов были покрашены в разные цвета, чтобы никто не знал, каким именно объективом он снимает в данный момент. Помощнику он приказывал: «Дать синий объектив», «Дать красный объектив». Научившись снимать у иностранцев, многие вели себя по-барски и любили рисоваться перед публикой.
Не все и режиссеры разбирались в технике съемки. Один оператор рассказывал: снимали какую-то сцену в пекарне. Энергичный и подвижный режиссер с трудом влез на горячую печь и кричит оператору:
«Вот хорошая точка!» Оператору не хотелось туда лезть с тяжелым аппаратом: «Снимать оттуда нельзя, получится апланат!» — «Ах, апланат! Понимаю, согласен»,— сказал режиссер, не зная о том, что апланатами назывались системы объективов.
После практики мы оживленно делились впечатлениями. Самоуверенный Налимов гордился: «Я занимал штатную должность помощника режиссера, я был помрежем». Кто-то удачно сострил: «Век живи, век учись, дураком помреж».
В следующие годы я практиковался на разных студиях уже как штатный помощник оператора. Слово «ассистент» тогда еще не употреблялось. Практика моя была насыщена, работал я по картине «Готовы ли мы?» (готовы ли мы к обороне страны): ее создавал режиссер Илья Копалин. На пару со мной была и ленинградка Тамара Лобова. Это был первый в нашей истории кино звуковой документальный фильм. Наш режиссер исповедовал идеи «киноков» (была такая творческая группа во главе с Дзигой Вертовым). Они не признавали игровых фильмов и утверждали: надо снимать жизнь «как она есть». Но это не всегда удавалось. Был, например, такой случай. В Севастополе снимали погрузку угля на крейсер «Коминтерн». К этой съемке мы долго готовились. Надо было показать радостный труд и дать «ЖИЗНЬ врасплох». Матросы в угольной пыли белозубо улыбались и работали, как черти. Аппарат был замаскирован, микрофон установлен незаметно, и никто не знал, что производится съемка, да еще и звуковая. Режиссер прятался, предвкушая успех.
Пленку проявили, возвратившись в Москву. Состоялся большой просмотр, режиссер решил всех удивить. Фонограмма хорошо прослушивалась, и вдруг в зале раздался густой хохот. С экрана слышались голоса команды, бодрые возгласы-матросов, и все это покрывалось сочной матерщиной...
Некоторое время я был помощником оператора Нильсена по картине «Веселые ребята». Шли съемки в павильоне. В окна декорации лезли голодные коровы, овцы, свиньи. Они окружили стол с закусками и все пожирали. Коровы пили воду из аквариума. Все эти кадры вошли в фильм. Режиссер Г. В. Александров прекрасно знал технику съемки. Он давал такие команды: «Козу, отсюда, объектив 40». Помощник режиссера тащил козу, мы ставили аппарат на указанное место и меняли объектив. Однажды режиссер предложил, чтобы Любовь Орлова проехала верхом на быке. Это было рискованно. И действительно: бык сбросил актрису на пол; съемка, однако, продолжалась.
В то же время была запущена в производство картина под странным названием «М М М». Это была первая постановка С. Эйзенштейна после его возвращения из Америки. Меня утвердили ассистентом оператора Эдуарда Тиссе. Конечно, я обрадовался: было у кого поучиться.
Начались пробы актеров. Сигнализация при съемке на звук еще не была отработана. Хлопушек не было. Я показал, как другие в этих случаях хлопают в ладоши. Мне и предложили это делать. На роль пробовался певец-гусляр Северский, исполнявший вместе со старушкой: «Ой, кто нас будет кормити да поити, ночью темной-темной укрывати». Михаил Штраух произносил речь: «Товарищи! Мы открываем крольчатник» ит. д. Старинные романсы пела Надежда Обухова.
Проб на экране я не видел, но Эйзенштейн потом, встречая меня, всякий раз смеялся и передразнивал, хлопая в ладоши.
Производство фильма почему-то не состоялось. Так и не пришлось поработать с Тиссе. Но мы дружили до самых его последних дней.
Отшумели, унеслись студенческие годы — самое счастливое время жизни. Поработал Я со многими операторами, был зачислен в штат «Мосфильма», и в 1934 году оказался в командировке на Дальнем Востоке. Это было сказочное путешествие по уссурийской тайге, среди бархатных деревьев, тропических зарослей лиан и дикого винограда. В таежной избушке обитал старик — охотник и золотоискатель. Целыми днями он сидел у мелкой речки, промывал в лотке песок и складывал мелкие белые крупинки золота В бутылку. Он говорил, что в пивную бутылку помещается пуд золота. Встречали мы и искателей женьшеня. Они нас особенно интересовали, потому что мы снимали художественный фильм под названием «Корень жизни» (по сценарию М. Пришвина).
Мы — это участники киноэкспедиции режиссера Александра Аркадьевича Литвинова. Оператором был Павел Михайлович Мершин, а я выступал в роли стажера и снимал рекламные фото.
В те годы Литвинов и Мершин приобрели широкую известность своими замечательными документальными фильмами о Дальнем Востоке: «Лесные люди» и «В дебрях Уссурийского края», снятыми при участии выдающегося путешественника, этнографа и писателя В. К. Арсеньева. Художником картины был В. В. Баллюзек, начавший работать в кино еще до революции.
Многому научился я у Павла Михайловича Мершина. Даже в дождливую погоду, когда все отдыхали или изнывали без дела, он всегда был чем-то занят, а если уж и ему было нечего делать, он не скучал, разбирал до винтика свои карманные часы и собирал их вновь. Уже тогда он обдумывал свой растровый способ цветной съемки, который в технической литературе потом будет назван «способом Мершина». Довести до конца эту работу ему не пришлось: он погиб в рядах народного ополчения, защищая Москву в конце 1941 года. В оленеводческом совхозе мы встретились с кинорежиссером Александром Петровичем Довженко. Он собирал материалы для будущего фильма «Аэроград».
Позднее я ближе познакомился с этим необыкновенным человеком. Он был очень умен и всегда прав.
Съемочная группа, закончив работу, уехала в Москву, а мы с Мершиным на попутной корейской парусной шаланде отправились снимать пейзажи скалистых берегов Тихого океана, покрытых зонтиками японских погребальных сосен. Из-за шторма мы целую неделю отстаивались в какой-то безлюдной бухте острова Римского-Корсакова. «Римсико» называл его старик кореец, единственный представитель команды нашего морского судна. Нас же разыскивали по радио. На шаланде была мука, мы питались пампушками.
Съемки фильма «Корень жизни» продолжались затем в павильоне студии. Художник Баллюзек «построил» очень похожую таежную фанзу. Однажды я почему-то задержался возле нее после съемок. В павильоне было тихо. Пахло клеем. Тусклый свет падал на декорацию лесной хижины. Я задумался: как быть дальше? Вроде бы жизнь в кино начинается нормально: я в штате крупнейшей кинофабрики, дел хватает. Наша с режиссером Николаем Досталем дипломная работа — комедия «Средь бела дня» — была признана профессиональной. Рядом строится дом, где я получу комнату. Все, кажется, хорошо, но неужели и дальше снимать эту бутафорию, надуманные сюжеты, ограничиться выполнением чужих замыслов? Перед глазами вставали синие сопки, тропические заросли, океан... И пришло решение: пока еще молод и полон сил, надо рвануть в настоящую жизнь, стать свободным, независимым кинохроникером.
Художественные (как их тогда называли — игровые) фильмы быстро стареют, становятся наивными, примитивными и смешными, как моды, в то время как кинохроника чем старее — тем интереснее. Мне хотелось самому создавать план фильма, снимать, писать дикторский текст и озвучивать, стать автором-оператором.
Надо сказать, что тогда (как, впрочем, и теперь) не многие молодые кинематографисты стремились уехать на периферию, и на меня, увольняющегося из «Мосфильма», смотрели с удивлением. Я никогда не жалел о принятом решении.