«Cтранные люди». Алексей Михайлович Ган

Из воспоминаний Анны Коноплевой об Алексее Гане.

03.05.2018

Опубликовано: "Киноведческие записки" № 49, 2000 год (публикация А.Б. Коноплева)

Короткое вступление к воспоминаниям моей мамы, А.И. Коноплевой, об Алексее Гане (написанным по просьбе работников ЦГАЛИ), естественно, не может дополнить чего-то существенно нового. Надеюсь, что рассказ о том, как в моей жизни возник этот человек, просто добавит некие дополнительные краски, характеризующие атмосферу нашей общей жизни в 50-60-х годах, когда даже в семье, где все любили, доверяли друг другу, была внутренняя заторможенность, если можно так сказать, — чувство внешнего страха.
Разговоры об Алексее Гане я впервые услышал в середине 50-х. Скорее всего, я ничего не знал о нем по причине своего юного возраста. Бабушка моя — Эсфирь Ильинична Шуб — никогда о нем со мной не говорила. Косвенным отношением к памяти этого человека можно лишь считать ее неприятное удивление на выбор мною профессии художника книги. Впрочем, это лишь предположение.
Значительно позже, в конце 50-х, запомнилась реакция мамы, когда, роясь в старых книгах, появившихся после смерти Э.И. Шуб, я наткнулся на тоненькую брошюрку «КОНСТРУКТИВИЗМ» и принес ей посмотреть ее, открыв на развороте с портретом Л. Троцкого. Тоненькая книжечка, почти тетрадка, была вырвана у меня из рук и не успел я что-либо произнести, как, подбежав к моему рабочему столу, мама быстро тушью и большой кистью замазала злосчастный портрет. После чего взяла с меня слово никому не показывать это издание, пригрозив выбросить его.
Признаюсь, спустя пятнадцать минут после ее ухода, я со всей осторожностью смыл, как мог, черное пятно, спрятал книжку и понемногу стал выспрашивать маму об этом неизвестном для меня человеке.
Практически всё, что мне довелось услышать о нем, напечатано ниже. Помню лишь, как рассказывая мне о Гане, о его недуге, мама поведала мне еще один эпизод, в котором, как мне кажется, видны характеры Э.И. Шуб и Алексея Гана.
В очередной раз Ган исчез на несколько дней. Найти его не удавалось, состояние его близких описывать не стоит — в нашей жизни мало что изменилось.
И вдруг рано утром тихий арбатский двор, который описывает моя мама, был разбужен громкими звуками музыки. Под окнами высокого первого этажа, где жили Алексей Ган и Эсфирь Шуб, стоял маленький оркестр из ближнего арбатского ресторана и под вдохновенным управлением Гана громко исполнял увертюру к итальянской опере. Когда музыка стихла, Ган встал на колени и был прощен. Маме об этом со смехом рассказала сама Эсфирь Шуб.
Как умер Ган, толком никто не знал. Но незадолго до своей смерти мама рассказала мне, что где-то в середине 80-х годов появился человек, который рассказал ей, что не то слышал сам, не то ему кто-то рассказывал, как в середине 30-х годов на Дальнем Востоке Ган, в очередной раз срываясь, громко, при людях, материл Сталина, называл его «рябой сволочью» и т.п.; схожую версию рассказывал и А.А. Фадеев. Было ли это истинной причиной его таинственного исчезновения, мы, вероятно, никогда не узнаем[1].
В заключение приношу свою благодарность Н.И. Клейману и В.В. Забродину за возможность этой публикации и их долготерпение.
А.Б. Коноплев
Алексей Ган на мотоцикле. 1924 год. Фото Александра Родченко.
В начале шестидесятых годов пристальное внимание искусствоведов, художников, деятелей литературы и театра привлекло искусство первого десятилетия Страны Советов.
В эти годы—с промежутками в пять, а то и десять лет — мне стали звонить по одному и тому же поводу.
— Вы дочь Алексея Гана?
— Нет.
— Но ведь какое-то отношение вы к этому человеку имеете?
— Я — никакого. Он был мужем моей матери.
— В таком случае, он был вашим отчимом и вы знаете годы его рождения и смерти?
— Не знаю.
Я действительно не знаю дат его рождения и смерти, рассказать о нем могу, к сожалению, очень скупо, потому что с ним связано мое детство и ранняя юность, то время жизни, когда оценки и неточны, и необъективны. Однако они правдивы, а о Гане ходило множество противоречивых слухов.
Я испытываю глубокое уважение к ЦГАЛИ как к учреждению, где всё достоверно, я благодарна за помощь, оказанную мне при составлении книги моей матери — Эсфири Ильиничны Шуб — «Жизнь моя — кинематограф». Благодарна я и за то, как бережно был принят от меня ее архив сотрудником ЦГАЛИ Ольгой Леонидовной Андриановой. В силу этого я и решаюсь передать вам те крохи, что остались у меня от Гана в материнском архиве.
Их личная переписка не только определяет трагическую судьбу этого человека, но и несет на себе печать времени и характеристику незаурядной личности в разные периоды его жизни. Я не искусствовед, нет у меня права на точное определение творческих позиций Гана, но есть память, в которой остался человеческий образ, и этой памятью я позволяю себе поделиться с ЦГАЛИ.
Ган появился в моем раннем детстве в качестве злого великана, разлучившего меня с матерью.
Теперь, оглядываясь на то далекое время, я понимаю, каких усилий стоило ему меня приручить, внушить мне доверие и детскую симпатию, которая неподкупна.
Ган был художником; мастерская, в которой он работал, с позиции моего маленького детского роста, казалась мне огромной.
Я росла в доме отца, но свободные от школы дни и каникулы проводила у матери. Мне отведена была похожая на фонарь маленькая светелка рядом с его мастерской, где, оставаясь ночевать, я спала и готовила уроки.
Общим словом «художник» не определить точно профессию Гана, а вошедшее в нынешний обиход понятие «дизайнер» недостаточно применительно ко всему тому, что входило в круг его трудов и интересов.
Графику, в которой, как говорили, он был силен и профессионален, он оставил так же, как ближайший его друг, художник Родченко, оставил в ту пору живопись — и предметную, и беспредметную.
Ган занимался конструкцией книг, журналов и плакатов, особенно связанных с кинематографом, которым был увлечен.
Много позже я поняла, что его плакаты, в отличие от прежней кинорекламы, были ярки, броски, но строги и четки по форме. Страстью его была новая архитектура тех лет. Он оформлял как художник журнал «СА» (Современная архитектура) и был членом его редколлегии.
Как я понимаю, он был лидером одного из двух течений московских конструктивистов, тех, к которым примыкала большая группа архитекторов; и уже будучи подростком, я помню подле него братьев Весниных, М.Я. Гинзбурга, совсем еще молодого Андрея Бурова, Барща и других, чьих фамилий не помню.
В каталоге Ленинской библиотеки значатся книжка Гана «Конструктивизм наших дней», брошюра «Да здравствует демонстрация быта» и номера журнала «Кинофот», редактором которого он был, как и автором многих статей. В Госфильмофонде хранятся куски единственного сделанного им детского документального фильма «Остров юных пионеров», снятого с оператором М. Владимирским.
<…>
Он умел все. Большими своими руками месил тесто, пек неслыханно вкусные булочки и пироги, если ждал гостей, сам готовил угощенье, красиво накрывал стол. Колол дрова и топил камин в комнате матери и колонку в ванной, любил, чтобы блестел пол, и сам его натирал. Утром вставал первый, очень рано, всегда с песней: был у него поставленный от природы тенор.
Ему я обязана своей первой и единственной в детстве елкой.
Он поставил ее в углу мастерской, накупил игрушек, но лучшие из них сделал сам.
Когда елка была украшена, Ган сказал, что я могу позвать ребят, сколько хочу: «Мастерская большая, приводи всех, только с условием ничего не трогать на моих столах».
Веселье было на славу, и угощение, и подарки щедрые.
Таким был Ган в свои светлые дни.
Но была беда. В нежданный день он исчезал из дома, появлялся иногда через неделю и с трудом выбирался из тяжелого запоя. Выбравшись, был себе гадок и уверен, что это не повторится, что сможет справиться с собой. И не мог.
Промежутки становились все короче, провалы длиннее и страшнее.
Он понял, что теряет жену, которая ему дорога, работу, доброе имя, и принял волевое и твердое решение: лечиться. Согласился уйти из дома в стационар надолго. Его поместили в специальное отделение соловьевской больницы, которая в те годы называлась Донской. Сперва режим был строгим, разрешено было его навещать только моей матери один раз в неделю на час.
Постепенно он стал выздоравливать. Его лечащим врачом был доктор Лапидус, ставший позднее крупным профессором-психиатром. По его совету мать взяла отпуск и уехала в Сухуми. Была зима, но ей, видимо, хотелось переменить обстановку, увидеть море. Ган понимал, что ей необходим отдых, уговорил ее уехать со спокойной душой, обещая держаться, прилежно лечиться, и слово сдержал.
Я была школьницей, навещала его по воскресеньям с соседями, с которыми он и мама были дружны. Вскоре врачи разрешили ему работать, даже отвели для этого помещение. Мы стали привозить и увозить от него работу, которую делал он жадно и, как всегда, в срок.
В больнице [Ган] пробыл долго. Когда моя мать вернулась из отпуска, его стали отпускать домой на воскресенье, и он безропотно возвращался в больницу в назначенный час.
Он выздоровел надолго. Думаю, что это было самое счастливое их время. Оба много, плодотворно работали, в доме постоянно бывали люди. Помню художников Тышлера, Андрея Гончарова, Александра Родченко с женой Варварой Степановой, Эль ЛисицкогоСтенберговТелингатера, совсем молодого Сергея Юткевича, который был в те годы театральным художником, а в будущем — крупным кинорежиссером с мировым именем.
Моя мать уже работала в кино, сперва как монтажер; как известно, позднее стала она одним из основоположников советского документального кино.
В доме появлялись ее друзья: Дзига Вертов с женой, тогда еще молодой монтажницей Лизой Свиловой, Лев Кулешов и Александра Сергеевна Хохлова, молодойЭйзенштейн, ближайший друг моей матери до конца его дней.
И тут Ган ко дню рождения матери сделал ей подарок: где-то раздобыл старый монтажный стол и проекционный аппарат «Эрнеман Кинокс» и поставил все это оборудование в своей мастерской. Здесь собирались Кулешов, Эйзенштейн и моя мать, склеивали на монтажном столе куски пленки и заряжали ее в «киноксе». Укрепив на стене белую скатерть, они любовались на этом «экране» плодами своей фантазии. Эйзенштейн прозвал эти занятия «икарийскими играми». В «играх» принимал участие и Ган.
<…>
В первую империалистическую войну, несмотря на политическую «неблагонадежность», он был на фронте, был тяжело контужен в голову. Контуженные чаще других бывают склонны к алкоголизму, может быть, это и было первым толчком. Он был женат, жену его звали Ольгой. В Крыму, отрезанном белой армией, где-то у ее родных росла их маленькая дочь Катя.
В первые годы после революции Москва стояла нетопленая, в глубоких сугробах. Жена его простудилась, заболела воспалением легких и в первые же недели после возвращения его с фронта умерла у него на руках. В одном из ящиков его письменного стола, в плоской деревянной шкатулке, хранилась ее толстая русая коса.
Видимо, после ее смерти он запил впервые.
Встретив и полюбив мою мать, он довольно долго не пил. Летом 1984 года я жила в Доме ветеранов кино, рядом с покойным Сергеем Иосифовичем Юткевичем. Однажды, придя в мою комнату, он прочитал мне попавшие ему откуда-то в руки шуточные стихи Владимира Масса, написанные в то время, когда Мейерхольд заведовал ТЕО (театральным отделом) Наркомпроса. Несколько строк из них я записала:
«Товарищ Ган там долго спорит,
На стол рукой облокотясь,
Там Рукавишникова вздорит,
На Вердичевскую сердясь...
…И стало вдруг немного странно:
Бледнее утренней зари
Товарищ Шуб, как Монна Ванна,
К нему пошла в секретари...»
Должность секретаря Мейерхольда — первая служба моей матери по окончании историко-филологического факультета. Мы с Сергеем Иосифовичем вычислили, что вот тут-то они с Ганом и встретились.
<…>
Он мечтал научиться снимать, и моя мать привезла ему из Германии новейшую для того времени ручную съемочную кинокамеру. Она не пожалела на этот подарок денег, отказав себе во многих обновках, верила, что они сделают общую интересную работу.
Вернувшись из Германии, она вскоре уехала снимать дальше для своего фильма по нашей стране.
Вот тут и произошел срыв, катастрофический и страшный. Ган стремительно летел в пропасть, вниз головой. Вернувшись со съемок, мать застала его в ужасном состоянии и вызвала доктора Лапидуса. Он пытался уговорить Алексея Михайловича снова лечь к нему в больницу. Он приходил много раз, но ничего сделать не смог. Ничем не могли помочь и друзья.
У матери трудно проходила готовая, интересная работа. Против нее выступила пресса, ей предъявляли обвинения, смехотворные с позиций сегодняшнего дня. Ее фильм «Сегодня» вошел в историю киноискусства как новаторская работа, шедшая намного впереди своего времени, нынче ее показывают студентам ВГИКа. Работая в ЦГАЛИ, я нашла протоколы разгромных обсуждений этого фильма и, вспоминая обстоятельства личной судьбы моей матери в те дни, поняла трагичность ее положения.
Она была молода, талантлива, красива, но лишена всякой опоры. Самый дорогой и близкий ей человек погибал, и она бессильна была остановить катастрофу его падения. И я, девчонка, испуганная происходящим, не умела ей помочь.
А нужно было что-то еще доснять, спасти свою работу, и пришлось снова уехать. В Новороссийске она тяжело заболела, ее постоянный ассистент Лев Борисович Фелонов сообщил об этом телеграммой.
Тут Ган очнулся. Фелонов привез маму в поезде с высокой температурой, оказался брюшной тиф. Ган вылечил ее дома, выходил сам, как нянька.
Когда она выздоравливала, он снова вставал ранним утром с песней. Одну я помню:
«Дивный терем стоит и хором много в нем».
<…>
Они не ссорились, они спорили, однако в их спорах не рождалась истина, рождалось, видимо, отчуждение. Мама звала его с собой в экспедицию с подаренной кинокамерой, он отказывался. Она не могла не поехать, но вскоре вернувшись, застала его в полном распаде. Из дома исчезла почти вся его лучшая одежда, исчезла и кинокамера. Беда стала страшной. Снова появился доктор Лапидус, приходил много раз, и однажды сказал, что все усилия его, врача, отлично знавшего Гана, напрасны.
<…>
Не помню названия издательства, которое подписало ему не то длительную командировку, не то даже договор о работе на Дальнем Востоке в Хабаровске. Это была какая-то серьезная аккредитация. Ему еще раз поверили.
Мама купила ему нужную одежду, билет в спальный вагон, одна проводила его. На перроне, у поезда они виделись в последний раз.
Я ждала дома, на ее верхотуре, и осталась у нее ночевать, легла рядом с ней, всю ночь молча слушала, как она плачет.
Это было в первой половине тридцатых годов, где-то между 33 и 35 годами. Он прислал телеграмму по приезде, было, кажется, и письмо. Он работал, и ко дню рождения матери перевел ей в подарок какую-то сумму заработанных денег. Говорили, что к возвращению челюскинцев он замечательно оформил порт.
Позднее А.А. Фадеев в одном из писем к моей матери с Дальнего Востока писал, что слышал про Гана, будто он здоров, работает, но, вернувшись в Москву, рассказал, что узнал о том, что он опять страшно сорвался и помещен в больницу.
После войны, возвращаясь из отпуска, мать оказалась в поезде в одном купе с товарищем, ехавшим из Кисловодска домой, в Хабаровск, он знал Гана.
Когда мы приехали с вокзала к ней домой, она, бледная под загаром, сказала мне: «Анька, Ган умер».
—Отчего он умер, мама?
—Плохо умер.
Вот и все, что знаю я о Гане. Я действительно не знаю, в каком году и где он родился — он никогда не праздновал своего дня рождения. Не знаю, и когда он умер.
Недавно я прочитала книжку Родченко, прекрасно составленную его дочерью Варварой Александровной.
<…>
У Родченко было много общего с Ганом. Это были единомышленники и друзья, и если бы не страшный недуг, то путь Гана мог быть аналогичен. Он увлекался, как и Родченко, многим, но нельзя было считать его дилетантом. Слишком профессионально, уверенно и добротно делал он все, за что брался.
Отлично зная поэзию, он утверждал, что любит только Маяковского и Некрасова. Но я помню, как прекрасно он читал наизусть Пушкина, Блока, Ахматову, Гумилева.
Будь он здоров и нормален, пришло бы, быть может, время и ему вернуться к графике.
Он любил свою страну, предан был Революции, хотел быть нужным, но не смог одолеть недуг, оказавшийся сильнее таланта и всех прекрасных побуждений.
В книжке Родченко его дочь Варвара Александровна опубликовала полученное от отца во время войны письмо. Оно кончается фразой: «Мы хотя и ругаемся, но с нами еще интересно жить. Мы ведь странные люди, это ты еще оценишь потом...»
Да, все они были «странные люди», но только жить среди них было интересно.
Я благодарю судьбу за то, что хоть в начале жизни мне довелось их узнать, вспоминать их и думать о них с благодарностью за то, что они жили на земле.

____________________________________
1. Алексей Михайлович Ган (1887 — 08.09.1942) — советский художник и теоретик искусства. Один из ведущих деятелей конструктивизма. Экспериментировал в области полиграфии и кинематографа. Издавал журнал «Кино-фот» (1922 — 1923). Арестован 25 октября 1941 года. Приговорен: 19 августа 1942 г., обвинение: ст.58-02, КРА. Приговор: расстрел. Расстрелян 8 сентября 1942 г. Реабилитирован в сентябре 1989 г. (Источник: Мемориал "Жертвы политического террора в СССР")