«В ТЕНИ САМОГО СЕБЯ». ИРА, Я И ДРУГИЕ


«В ТЕНИ САМОГО СЕБЯ». ИРА, Я И ДРУГИЕ

21.09.2023

Николай Шерман

Родился в 1946 г. в Ленинграде (ныне Санкт-Петербург). В 14 лет увлёкся фотографией и кино, занимался в любительской киностудии Ленинградского Дворца Пионеров. С 1962 — постановщик декораций на Ленинградской Студии Телевидения, затем работал в группе телеоператоров. В 1970 году окончил операторский факультет ВГИКа. С 1968 по 1979 год работал на Ленинградской студии научно-популярных фильмов («Леннаучфильм»), где снял более 40 фильмов. С 1986 года проживает в Мельбурне (Австралия), где основал компанию по производству фильмов для кино и телевидения «Melpet Productions». Николай Шерман, ACS снял в Австралии и за eё пределами около 50-и фильмов разных жанров — игровые, документальные, образовательные, рекламные. Последние годы занимается авторским кино, работая как режиссер и оператор, создает фильмы на духовные темы.

Источник: «В Тени самого себя» (изд. 3-е; — MELPET PRODUCTIONS MELBOURNE AUSTRALIA; 2001). Фотографии предоставлены автором. 

Я появился на свет 9 июня 1946 года и родился как-то нехорошо. Официально мать была с отцом в разводе, и он не хотел признать меня. Мать заставила его усыновить меня двумя годами позже. Что происходило между ними в действительности, узнать невозможно. Инна рассказывала, что на вопрос к отцу, как он мог жить с нашей матерью,  тот с присущим ему юмором ответил: — На каждую гадость найдётся своя мерзость...

Самого себя я помню с двух лет. Первое воспоминание об отце — зелёное сукно ломберного столика, тёплый свет настольной лампы, волосатые руки.

Первое воспоминание о квартире на Тверской улице ― белая изразцовая печка и белые кубики с чёрными буквами азбуки, по которым я научился читать в возрасте четырёх лет.

Первое воспоминание о Сиверской связано с дорогой. У отца была машина “Москвич-401” и шофёр Костя. Отчётливо помню, как Костя перевозил нас на дачу. Дороги ещё не были заасфальтированы, поэтому после сильного дождя шоссе развезло, и мы застряли. Помню, как мама с Костей толкали машину, пытаясь вытащить её из грязи.

В начале шестидесятых, перед Новым Годом, я встретил Костю на Мальцевском рынке. Он бойко торговал ёлками. Меня узнал с трудом. Больше я его не видел.

Первое ощущение чувства страха связано у меня с возвращением с Сиверской.

Сойдя с поезда, мы с матерью стояли на тускло освещённой стоянке такси у Варшавского вокзала. Машин не было, но кругом, предлагая свои услуги, вертелись частники, и мать наняла, как потом оказалось, «пьяного в дрезину» шофёра чёрной Эмки. Уже в машине он сказал ей:

― Мадам, вы не бойтесь, только говорите, какой свет на светофоре.

Всю дорогу от вокзала до дома я в напряжении смотрел на свет светофоров...

Первые гости, запомнившиеся мне: приятельница матери Ида и дальний родственник Иды третий штурман крейсера «Красный Крым» Лео Сатыр. Помню его белоснежный морской китель и кортик на боку. Это он подарил мне кубики с буквами, по которым я научился читать.

Лео исчез во время последних сталинских чисток.

Неподалёку от нас, на улице Петра Лаврова (Фурштадтская), жила приятельница матери Клавдия Факторович — жена брата покойного Сёмы Факторовича.

В одной квартире с Клавой жила её родная сестра Таня с мужем и дочерью Машей которая была старше меня на два года. Их семья имела дачу на Ново-Сиверской километрах в трёх от нас, на другом берегу реки Оредеж.

Летом 1949 года подругам пришла в голову идея крестить меня и Машу в церкви на Красной улице. Маша крестить себя не дала; испугавшись, она устроила страшный рёв и убежала из церкви. Я же до сих пор помню, как меня купали в купели, помню и запах елея которым помазали лоб.

Крёстной матерью была Клава. Кто был крёстным отцом, не знаю.

Много лет спустя я понял истинную причину моего крещения. В конце сороковых в СССР началась большая антисемитская компания. Ходили слухи о предстоящих погромах, о выселении всех евреев в Сибирь. Положение полукровок было всегда неопределённым, и мать хотела закрепить за мной мою русскость.

Дошкольные годы были очень грустными. Рано развившееся чувство одиночества не было капризом впечатлительного ребёнка, но длинным и сложным процессом, имеющим серьёзную подоплёку.

Александра Николаевна Бегунова с младшим сыном Николаем.

Мать работала на трёх работах, оставляя меня дома одного. Научившись пользоваться газом, я сам разогревал себе еду. Моё одиночество разделяли радио, книги и огромный будильник.

Уходя, мать говорила, что вернётся домой тогда-то и тогда-то, и до определённого ею срока время бежало незаметно, но, по мере приближения стрелок к назначенному часу, меня охватывало волнение и страх того, что с матерью может произойти что-то нехорошее, и я останусь один. Если мать опаздывала, а она опаздывала почти всегда, я впадал в панику, воображая, что её сбила машина или убили хулиганы в подворотне. Я сидел под входной дверью в передней и плакал. Услышав плач, соседи по лестничной площадке иногда пытались через дверь успокоить меня, но это только подливало масло в огонь.

Мать ни под каким видом не хотела отдавать меня в детский сад и, понимая, что меня нельзя оставлять дома одного, стала брать с собой на работу. Она была дирижёром хора и работала в системе популярной в те годы художественной самодеятельности, занимаясь в разных местах с хоровыми коллективами.

Помню женский хор Государственного банка, который находился за Домом книги на канале Грибоедова. Там, для того, чтобы меня занять, мне давали смотреть толстые годовые подшивки журнала «Огонёк», и думаю, что именно с того времени я полюбил иллюстрированные журналы.

Помню хор курсантов Военно-медицинской академии, где мне впервые в жизни вырвали зуб. При этом я так сопротивлялся, что врач приказал двум матросам-санитарам крепко меня держать...

Помню чёрнобородого доктора-окулиста со странной фамилией Бахон, который предсказал мне прогрессирующий астигматизм и пытался исправить косоглазие.

Помню, как впервые попал в больницу — в ту же академию. Поскользнувшись на чьём-то плевке на лестнице в доме на Тверской, я упал спиной на каменные ступеньки и месяц пролежал в больнице на деревянной доске. К счастью, всё обошлось без последствий.

Есть родители, которые были, есть родители, которых не было. У меня была — мать реальная, энергичная и живая, горячо любимая мною в детстве, и отсутствовал отец — только образ его незримо витал во времени и пространстве. В детстве я боготворил мать. Она была самым родным, единственным и близким мне человеком. Сестра в моём представлении была неблагодарной, отец — негодяем и подлецом.

С детства я был очень дружен с двоюродной сестрой Ирой — дочерью Ольги Николаевны, одной из старших сестёр матери.

Отец Иры Константин Александрович Чистоградов, в прошлом банковский служащий, был военным и служил в полку, где командиром был царь Николай Второй.

В Первую мировую войну дядя Костя был ранен в Галиции, стал Георгиевским кавалером. Страдая от эпилептических припадков, которые явились следствием тяжёлой контузии, он был переведён из действующей армии в Главный штаб в Петрограде, где его застала революция. Продолжая служить в  Главном штабе, дядя Костя некоторое время был адъютантом Л. Д. Троцкого и С. С. Каменева.

В июне 1941 года семья дяди Кости выехала на Сиверскую, где их застала война. В первых числах июля дяде Косте, который работал в Ленинграде, удалось выбраться из города и воссоединиться с семьей. Быстро продвигавшиеся немецкие войска отрезали железную дорогу, и Сиверская была оккупирована.

После войны вернуться в Ленинград дяде Косте и его семье не удалось, и он прожил на Сиверской до самой смерти более 30 лет.

В Ленинград дядя Костя приезжал редко и категорически отказывался ездить на метро, говоря, что у него ещё будет время спуститься под землю, и пользовался трамваем или автобусом.

Дядя Костя был одним из самых начитанных людей когда-либо встречавшихся мне в жизни. Через него я познакомился и полюбил на всю жизнь Лермонтова. Мы вместе читали «Песнь про купца Калашникова» и «Мцыри» в красивых дореволюционных изданиях. Дядя Костя и тётя Оля любили меня и были бесконечно добры.

Неподалёку от нашего дома на улице Красной (Церковной) стоит чудесная голубого цвета с шатровыми куполами церковь, а рядом с ней добротный, утопающий в цветах и зелени, дом священника.

Дядя Костя был человек верующий, регулярно посещал Божий храм и был дружен с батюшкой. Священник имел большую библиотеку и выписывал все толстые литературные журналы, а также «Огонёк», «Крокодил», «Вокруг Света» и многие другие издания.

У дяди Кости была старинная Библия, которая тогда мне казалась страшной и таинственной книгой. Лермонтов был ближе и понятней. Библия вошла в мою жизнь много позднее.

В комнате дяди Кости и тёти Оли висела большая икона Николая-Чудотворца, перед которой горела лампадка. Дядя Костя всегда молился перед сном.

Ира окончила школу на Сиверской, а после поступления на немецкое отделение Института иностранных языков (он находился неподалёку от нас на территории бывшего Смольного монастыря) несколько лет жила у нас на Тверской. 

Мы вместе делали уроки ― Ира по языку, а я простейшие начальной школы.

Ира увлекалась спортом (волейбол, лыжи, стрельба), играла на рояле и была очень миловидна.

Я был посвящён во все Ирочкины сердечные тайны, знал всех молодых людей, которые за ней ухаживали.

Первая любовь Иры была неудачной. Родители не позволили ей выйти замуж за рыжеволосого еврейского юношу Борю Бабчина. У Бори была своя машина, и они ездили вместе в путешествие по Прибалтике.

Затем был тонкий и красивый Володя ― курсант Военно-медицинской академии, но и здесь ничего не получилось.

Окончив институт, Ира получила распределение на место преподавателя немецкого языка в военное училище в городе Пушкине около Ленинграда.

В училище она познакомилась с Георгием Викторовичем Медведевым — офицером, преподавателем военного дела, учившим курсантов обращаться со стрелковым оружием.

Георгий был родом с Урала, добродушный, высокого роста, прекрасно пел баритоном арии из опер. Не устояв перед чарами красавца-офицера, Ира с благословения родителей вышла за него замуж.

Профессиональный военный, бывший морской десантник, прошедший войну и не любивший немцев и всё немецкое всеми фибрами своей русской души, Георгий Викторович получил жену, которая тяготела ко всему немецкому. Однако это противоречие не помешало произвести на свет божий сына Павлика.

Жизнь военных в бывшем СССР была довольно сложной, хотя и обеспеченной материально. Часто случалось так, что военнослужащий, только успевший обосноваться с семьей на одном месте, переводился за тысячи километров в другое место, где всё приходилось начинать сначала.

Семью Медведевых это коснулось в лёгкой форме. Майора Медведева перевели из училища в строительные войска и отправили строить пригород Москвы ― Медведково, где майор “выстроил” себе двухкомнатную квартиру с сугубо смежными комнатами.

Ира начала работать переводчиком в «Интуристе», стала Ириной Константиновной и стала ездить за границу, сначала — в страны восточного блока, а затем и в западные, читала Библию и «20 писем к другу» Светланы Аллилуевой, которые впервые были опубликованы в журнале «Der Spiegel» и которые она тайком привезла из очередной поездки в ФРГ.

Связанная с заграничными командировками работа требовала членства в КПСС. Георгий говорил жене полушутя:

— Если ты в неё (партию) вступишь, то мне придётся из неё выйти...

Появилась машина «Жигули», и каждое лето Ира с семьей приезжала на Сиверскую.

На даче (Сиверская). На фото (справа налево): Константин Александрович Чистоградов (дядя Костя), Ира Чистоградова, Ольга Николаевна Бегунова-Чистоградова (тётя Оля) и Николай Шерман.

Майор стал подполковником, хотя носил морскую форму, и вышел на военную пенсию по выслуге лет.

У Иры было много институтских друзей с которыми она сохранила добрые отношения на всю жизнь.

Родители состарились, на зиму их приходилось брать в маленькую московскую квартиру.

Каждый раз, бывая в Москве, я заходил к ним, делился радостями и печалями. Ира всегда морально поддерживала меня.

Дядя Костя был первым, кому я показал мой диплом о высшем образовании — “матрикул”, как он его называл.

Тётя Оля скончалась и была похоронена в Москве. Константин Александрович пережил жену на несколько лет, помог вырастить Павлика, и каждую весну приезжал на Сиверскую, оставаясь там жить до глубокой осени. Он был привязан к саду, в котором прошла большая часть его жизни, и особенно к розам и кусту шиповника, под которым стояла его любимая скамейка.

Дядя Костя тихо умер в одну из летних ночей 1972 года. Лёг вечером спать и не проснулся.

Я очень его любил. Приехал на похороны. Сидел по разные концы поминального стола с родной матерью, с которой не разговаривал уже несколько лет.

Отпевали дядю Костю в церкви на Красной (Церковной) улице. Похоронили на Сиверском кладбище рядом с моей бабушкой. Шурик сделал крест. Он недолюбливал дядю Костю. Во время войны он жил в их семье, но никогда ничего об этом времени не рассказывал.

Я не сказал Медведевым ни слова об отъезде за границу и уехал “по-английски”, не попрощавшись.

Через несколько лет в Иерусалиме редактор спортивного отдела израильского телевидения, где я тогда работал, попросил меня связаться по телефону с кем-нибудь из знакомых в Москве, чтобы узнать результат проходившей там игры баскетбольных команд Югославии и ЦСКА. Единственный телефон, который я помнил, был телефон Иры.

Соединили нас удивительно быстро. Ира подошла к телефону. Охи – Ахи! Куда я пропал? На мой ответ о том, что уже несколько лет я живу и работаю в Иерусалиме, реакция была очень чёткая:

― В таком случае наши пути разошлись! ― и трубка была повешена.

В конце февраля 1953 года во время занятий с хором в Военно-медицинской академии у матери случилось ущемление грыжи, и её тут же положили в хирургическое отделение академии.

Ира, которая жила вместе с нами, в тот же день отвезла меня к своим родителям на Сиверскую.

По пути на вокзал мы заехали на тренировку — Ира играла в волейбол. В памяти остались ― “шведская стенка” в спортивном зале, по которой я лазал, паровоз на Варшавском вокзале, выпускавший огромные клубы пара и первая ночь, проведённая вне дома на мягкой перине под часами “Павел Буре”, которые отбивали время каждые полчаса. Странно было слышать три раза по одному удару — половина первого, один час и половина второго. Вначале я просыпался ночью от их боя, но потом привык. Думаю, что и сейчас узнал бы бой этих часов среди любых других.

Та весна особенно запомнилась мне, видимо из-за того, что происшедшие события повлияли не только на шестилетнего ребёнка.

Март-месяц. Небо голубое-голубое. Бело-синий снег. Вовсю звенит капель. Дядя Костя и я, подложив под себя шерстяные верблюжьи одеяла, загораем на крыше, подставив лица северному солнцу.

Свежий прозрачный воздух и ощущение блаженства, и кот Вася-жук около нас, и капель играет свою замечательную музыку. Любимые слова дяди Кости: “коток” по отношению к коту и “барахло” по отношению ко всему остальному.

5 марта дядя и тётя, точно ожидая чего-то, между собой почти не разговаривали. Пытаясь развеять напряжённую атмосферу, дядя Костя включил радио, но вместо обычных радиопрограмм из громкоговорителя безостановочно лилась траурная музыка. Стало очень тревожно. Неожиданно диктор Левитан трагическим голосом, делая большие паузы, зачитал правительственное сообщение о смерти И. В. Сталина.

В 6 часов вечера на дворе уже стояла темень, и в тот день мы рано легли спать. В середине ночи меня разбудил дядя Костя:

— Коля, вставай скорее, горит дача Камольцевых. Одевайся, идём смотреть.

Не знаю, почему дядя Костя разбудил меня в ту ночь, но я ему за это благодарен.

Вокруг нас находились летние дома отдыха трудящихся, устроенные в бывших дачах купцов, издателей, писателей и художников, задолго до революции построивших свои летние резиденции вдоль берегов живописной реки Оредеж.

Неподалёку от нашего дома находилась дача, когда-то принадлежавшая известному книгоиздателю Марксу, рядом с ней — дачи художника Крамского и писателя Алексея Толстого, а чуть подальше стоял большой трёхэтажный дом купца Камольцева, охваченный огнём.

Со словом “пожар” я был знаком только по стихам Маршака и Михалкова. Сейчас, впервые в жизни, я увидел настоящий пожар, настоящие пожарные машины и настоящих пожарных в касках.

Зрелище было фантастическим. Стояла морозная ясная ночь. Посреди стройных корабельных сосен, полыхая и треща, горел огромный дом. Пламя, рассыпаясь на тысячи шипящих искр, взвивалось до самого неба. Спасти дом было невозможно, и пожарники следили только за тем, чтобы огонь не перекинулся на деревья и близстоящие строения.

Дом сгорел дотла. Остался только каменный фундамент и глубокий подвал. Потом ходил слух, что кто-то из администрации Дома отдыха украл богатую коллекцию ковров, находившуюся в этой даче, и устроил поджог.

Несколькими годами позже при неизвестных обстоятельствах сгорел Сиверский клуб медицинских работников вместе с прекрасной библиотекой и другими ценностями.

Мы вернулись домой и я крепко заснул. На следующий день началась новая, без "хозяина”, жизнь.

Назначенную на 5 марта операцию матери отменили в последнюю минуту. Её положили на операционный стол, как разнеслась весть о смерти Сталина. Мать рассказывала, что хирург отказался оперировать — у него тряслись руки. Операцию сделали несколькими днями позже.

Помню, как под диктовку дяди Кости я написал большими печатными буквами письмо к ней в больницу.

В конце марта мать вышла из больницы, и Ира привезла меня обратно в Ленинград.

Первое воспоминание о чужой квартире связано с огромной “коммуналкой”, находившейся в подвале красивого особняка на улице Салтыкова-Щедрина (Кирочной).

Чтобы попасть в эту квартиру, нужно было войти в роскошный парадный подъезд, из которого резко вниз шла крутая лестница. Спустившись по ней и пройдя по тёмному извилистому коридору, прежде всего мы попадали в общую кухню, где всегда коптили керосинки. Затем нужно было пройти ещё один коридор, снова спуститься на несколько ступенек вниз и только тогда упереться в дверь с несколькими запорами, за ней находилась довольно большая вытянутая комната с низким потолком и окошком в торце под самым потолком, которое выходило прямо на мостовую, так что можно было видеть ноги прохожих.

В комнате стояли этажерки с книгами, кровать за занавеской, пианино, ещё одна кровать, стол, стулья, платяной шкаф, в углу находился умывальник с ведром. В комнате жили трое: Муся Стронг ― аккомпаниатор и приятельница моей матери, её муж Рен Петрович, и их дочь — моя ровесница Элла.

Муся была высокого роста, чёрноволосая, с прекрасной фигурой, только большой нос портил её гордый и властный вид. Рен Петрович (Муся заставила мужа сменить имя с Ивана на Рен) был тихий скромный человек, неудачливый инженер-изобретатель, ведущий поиски вечного двигателя и зарабатывающий на жизнь чтением лекций в обществе «Знание».

В этой подвальной коммунальной квартире не было ни душа, ни ванной — только один водопроводный кран на кухне. В квартире проживало 15 семей, более пятидесяти человек, и все пользовались одним туалетом.

Семья Стронгов прожила здесь более двадцати лет, и только в конце шестидесятых годов они получили маленькую однокомнатную квартиру на Охте.

Через несколько лет после ухода отца, мать поставила в нашей тёмной кухне ванну и Муся Стронг с дочерью приезжали к нам мыться.

До установки ванны мать водила меня мыться вместе с собой в женское отделение бани на “Стрелке” — так в народе называлось место на углу Суворовского проспекта, улицы Пролетарской Диктатуры и площади перед Смольным. Собственно говоря, “Стрелка” была прозвищем гастронома, находившегося на самом углу, но для нас “Стрелка” означала не только гастроном, но и расположенные в том же красно-кирпичном здании баню и парикмахерскую.

Хорошо помню вид голых моющихся тёток с шайками. Однажды что-то случилось со светом и в парилку, где дебелые бабки усердно лупили друг друга берёзовыми вениками, вошёл монтёр в ватнике и лестницей в руках. Тётки прикрылись шайками, но он, не обращая на них никакого внимания, устранил неисправность и удалился.

Помню, как матери сделали замечание по поводу того, что я уже большой (мне было тогда лет шесть) и меня не стоит водить в женскую баню.

В ленинградских банях были женские и мужские отделения разных классов с душем, парилкой и без них.

Однажды, мать взяла меня в самую лучшую, как тогда считалось, баню на улице Чайковского, где были ванные комнаты. Эта баня оставила у меня на всю жизнь неприятное впечатление. Ванна была не белая, а грязно-жёлтая и вокруг было не очень чисто.

Городские бани я не любил за их публичность, длинные очереди в банные дни (пятница и суббота), пивные ларьки и грязь. На Сиверской баня была маленькая, уютная, чистая, с прекрасной парилкой. Банные дни на Сиверской были праздником, в Ленинграде — наказанием.

С установкой ванны у нас в квартире проблема мытья была решена. Иногда на месяц-полтора отключали подачу горячей воды и тогда мы кипятили воду на газе.

С Мусей Стронг мать поссорилась из-за ванны. То ли Муся не убрала за собой как следует, то ли матери надоели банные дни на Тверской. Семья Стронгов отдалилась в неизвестность. Несколько раз я видел афиши лекций, которые давал Рен Петрович, и это всё.

На неделе я почти не выходил из дома за исключением тех дней, когда мать брала меня с собой на работу, но в выходные дни мы всегда куда-нибудь ездили.

По неписаной традиции в День военно-морского флота (последнее воскресенье июля) мы ходили смотреть парад на Неве, а затем ездили гулять на Кировские острова. Иногда мы добирались туда на речном трамвае, и тогда восторгу моему не было предела. Во-первых, как мне тогда казалось, это было очень далеко; во-вторых, там можно было видеть море и корабли, в которые я был влюблён.

Я часто посещал Центральный военно-морской музей и Военно-исторический музей артиллерии, но самым любимым был Военно-исторический музей А. В. Суворова, находившийся неподалёку от нас на улице Салтыкова-Щедрина, напротив Таврического сада.

Фасад музея украшали две большие мозаичные картины, изображающие подвиги полководца. Само здание, построенное в псевдорусском стиле, ничего особенного из себя не представляло. Зато внутри находились самая дорогая и близкая моему мальчишескому сердцу реликвия — усыпанная бриллиантами шпага Суворова и уникальная коллекция оловянных солдатиков. Мне очень хотелось иметь их дома, но тогда оловянных солдатиков в магазинах не продавали.

Иногда мы ходили в Александро-Невскую лавру. В одном из её соборов был похоронен А. В. Суворов. Его могилу покрывала серая плита с надписью “Здесь лежит Суворов”. Меня всегда восхищал лаконизм, простота и сила этой надписи.

В Некрополе Александро-Невской лавры были похоронены многие известные русские писатели, военные и политические деятели прошлого века. Эти кладбища представляли собой уникальный музей надгробий, многие из которых были выполнены такими известными скульпторами, как Мартос.

Помню роскошное надгробие, изображающее лежащего на боку гусара в полной выкладке. Его история, вычеканенная чугунными буквами на постаменте, рассказывала, что гусар “имярек” охранял императорские покои и заснул на посту. Император Николай Первый, выйдя в середине ночи из покоев и увидев спящего гусара, потрепал его по плечу. Открыв глаза и увидев перед собой императора, гусар умер от разрыва сердца. Согласно легенде надгробие заказал сам Николай Первый.

Запомнилась могила литератора по фамилии Точка. Рядом с ним лежал другой литератор по фамилии Тире.

Тогда, будучи ребёнком, я не мог представить себе, что много лет спустя буду часто проходить мимо этого места и, сокращая дорогу на студию, которая находилась за лаврой, пересекать другое, более старое кладбище — заброшенное, но красивое — в любое время года. Там была похоронена Наталья Николаевна Ланская, она же Пушкина, в девичестве Гончарова. Одинокая, никому не нужная могила...

Кладбищ я побаивался лет до двадцати. Особенно тягостное впечатление производило Охтенское кладбище, неподалёку от которого мы жили в 60-70 годы. В кладбище упиралась улица, на которой один за другим расположились: родильный дом, школа, больница и само кладбище — угрюмое и запущенное.

Один раз я был на отпевании в церкви — умерла старушка-дачница. Помню гроб, стоящий посередине церкви, восковое сморщенное лицо покойной. В детстве моё отношение к смерти было острым. Иногда я просыпался среди ночи от охватывавших меня чувств страха и несправедливости, от сознания того, что всё кругом останется, а меня не будет...

Единственными друзьями моего раннего детства были радио и книги. Я зачитывался жизнеописаниями Нахимова, Ушакова, Александра Невского и других русских полководцев. Изданный до революции том «Российские Чудо- Богатыри», рассказывающий о походах Суворова, и советская детская книга «Шпага Суворова» были одними из самых любимых. Приключения, победы, пушки и корабли занимали моё воображение. Жюль Верн, Майн Рид, Луи Буссенар, Александр Дюма были прочитаны от корки до корки ещё задолго до школы.

Книги я не читал, а глотал, пропуская неинтересные места, эта привычка сохранилась у меня на всю жизнь.

Детские радиопостановки и передачи, такие как «Клуб Знаменитых Капитанов», «Угадай-ка», «Пионерский Вестник», «Старик Хоттабыч», «Приключения Буратино», «Маленький Мук» и многие другие сыграли значительную роль в моём развитии.

С неповторимым миром слова и музыки меня, как и многих других ленинградских детей, познакомили замечательные радиоактёры Николай Литвинов и Мария Григорьевна Петрова.

Сначала блокадная чёрная тарелка, а затем маленький пластмассовый ящик были окном в этот мир. С радио связывало и то, что ближайшая подруга матери Галина Терентьевна Доронина была главным редактором музыкального радиовещания Ленинградского радио. С семьёй Дорониных мать была связана всю свою жизнь, и я хочу рассказать о них подробнее.

Доронины были коренные сибиряки. Отец Гали ― Терентий Григорьевич Доронин — до революции служил приказчиком на золотых приисках Красноярского края. Его жена Анна Борисовна никогда не работала. Галя с родителями переехала в Ленинград из Красноярска в конце двадцатых годов, а сыновья Котя (Константин) и другой, имени которого я не помню, остались жить в Сибири. Причиной переезда в Ленинград было желание Гали получить музыкальное образование. Мать познакомилась с Галей Дорониной в музыкальном училище, где они вместе учились.

Терентий Григорьевич был высокий красивый старик с длинной белой бородой. Каждый раз, когда мы приходили к ним в гости в большую коммунальную квартиру, находившуюся неподалёку от Тучкова моста, в которой они занимали две маленькие комнаты, Терентий Григорьевич усаживал меня рядом с собой пить чай и рассказывал сказки. Он был прекрасный рассказчик.

Терентия Григорьевича сбил трамвай неподалёку от дома, и он скончался, не приходя в сознание, от кровоизлияния в мозг. Анна Борисовна и Галя остались одни со смешной чёрной собакой по кличке Топси.

Мастерица печь, зная моё пристрастие к пирогам с капустой, Анна Борисовна к нашему приходу всегда испекала несколько пирогов и один специально для меня. Таких пирогов, какие пекла она, я не пробовал ни у кого. Будучи семи лет отроду, я мог “умять” целый пирог и не постесняться попросить ещё. Анне Борисовне это доставляло истинное удовольствие. Она владела особым секретом приготовления теста, и всё печёное получалось у неё необыкновенно вкусно. И чай был из самовара. И шаньги пухлые с большими дырками внутри. И книги на полках были старинные через “ять”...

Анна Борисовна была человеком добрейшей души, и Галя была ей преданнейшей дочерью.

В тридцатые годы Галя была членом аэроклуба ОСОАВИАХИМ, носила лётный шлем и училась водить самолёт. Я видел её на фотографии в пилотских крагах ― очень боевой вид. Во втором самостоятельном полёте, при посадке, Галя потерпела аварию, и на этом её увлечение авиацией закончилось. Остались лишь фотографии и книги по лётному делу. Осталась и её единственная в жизни любовь к человеку, с которым она познакомилась в аэроклубе.

Борис Григорьевич был женат, имел детей. Галя находилась с ним в тайно-легальной связи до самой его смерти. Борис Григорьевич в пятидесятые годы работал в Магадане начальником автоколонны, зарабатывал бешеные деньги, прилетал через весь Советский Союз к Гале в Ленинград и запивал “по-чёрному”. Анна Борисовна его ненавидела, но, любя дочь, терпела. Топси стоило показать бутылку как та, жалобно скуля, забивалась под диван. Борис Григорьевич называл Галю при матери б...ю, а Анну Борисовну старой б...ю. Когда он умер в начале шестидесятых, Галя получила от Радиокомитета официальное соболезнование в виде венка на его могилу...

В 60-е годы Галя и Анна Борисовна жили в небольшой двухкомнатной квартире на проспекте Смирнова, в которой через несколько лет Анна Борисовна умерла.

Братья были далеко и жили своей жизнью. Галя осталась совершенно одна.

Ленинградский композитор Надежда Симонян, известная своей музыкой к кинофильмам, познакомила Галю с пожилым и жизнерадостным кинооператором киностудии «Ленфильм» Музакиром Эрамузовичем Шуруковым, дагестанцем по происхождению. В возрасте шестидесяти лет, впервые в своей жизни, Галя вышла замуж. Несколько раз я видел их в Доме кино.

Моя библиотека главным образом состояла из книг, часть которых присылал через Инну отец, а часть покупалась приятельницей матери Милицей Дмитриевной Иродовой, которая работала бухгалтером в Доме книги на Невском проспекте.

Милица Дмитриевна жила вместе со своей сестрой Анастасией, учительницей русского языка и литературы, на Мойке в большой коммунальной квартире.

В их продолговатой комнате стоял большой сундук, на котором я любил сидеть и с которого в раннем детстве “ловил рыбку”. “Поймай рыбку" — так называлась нехитрая детская игра, в которую мы играли, стараясь подцепить привязанным к удочке магнитом маленьких железных рыбок, разбросанных на полу.

У сестёр было много книг, из которых мне особенно запомнилось дореволюционное однотомное издание сочинений Н. В. Гоголя со “страшными” гравюрами, изображающими Вия во всех подробностях.

До войны Милица Дмитриевна работала в бухгалтерии Ленинградской филармонии и хорошо знала моего отца. Она была одержима идеей помирить моих родителей, и я считал её своего рода юродивой, но позже увидел необычайной души человека, глубоко верующего, способного пожертвовать всем ради своих близких.

В первые послевоенные годы Милица Дмитриевна жила и работала в Таллине и к праздникам присылала нам любимые мною марципаны и красивые открытки, которые подписывала нотами Ми и Ля. Она неплохо играла на рояле и очень огорчалась моему нежеланию заниматься музыкой.

На Пасху тётя Миля дарила нам крашеные яйца, которые чудесно расписывала акварельными красками.

Мы часто ходили вместе в Эрмитаж, собирали открытки с репродукциями картин и скульптур. Она дарила мне абонементы в капеллу и Большой зал филармонии. Благодаря тёте Миле я хорошо знал репертуар Кировского и Малого оперного театров и просмотрел почти все оперы и балеты. Для меня она была несколько странной тётей Милей, нечаявшей во мне души.

Книги, музыка, театр, а позже кино и телевидение сыграли большую роль в моём развитии. С ранних лет я мог отличить настоящее искусство от дилетантского.

Как-то вышло, что несколько лет мы не встречались и только перед смертью матери я разыскал тётю Милю, которая к тому времени жила с сестрой в однокомнатной квартире на Охте. В каждую встречу тётя Миля напихивала мои карманы всякими “пустяками” — так она называла мелкие подарки в виде пары носков или куска ватрушки.

B затруднительные моменты моей взрослой жизни тётя Миля неоднократно одалживала всегда водившиеся у неё в “чулке” деньги, которые я возвращал точно в назначенный срок. Она рассказывала, что и мой отец иногда делал то же самое.

Мы трогательно распрощались перед нашим отъездом. Я обещал писать, но при таможенном досмотре пограничники вычеркнули много адресов из моей записной книжки, включая адрес тёти Мили. Так эта славная одинокая женщина исчезла из моей жизни, и только память сердца хранит её светлый образ.


Материалы по теме