Грозные сороковые

Главы из биографической рукописи режиссера-документалиста О. Подгорецкой.

Грозные сороковые

01.06.2021

Подгорéцкая Ольга Борисовна (30 апреля (13 мая) 1903, г. Лубны (ныне Украина) — 05 апреля 1987, Москва) — актриса, режиссер-документалист. В 1932 году окончила режиссерское отделение Государственного Техникума Кинематографии. В кинохронике с 1931 года. Автор более 50 документальных фильмов.

Главы из биографической рукописи режиссера-документалиста О. Подгорецкой «ЗАГЛЯНЕМ В ХХ ВЕК, ЛЁНЯ!» (посвящается внуку Леониду Кривошеину). Москва, 1977-1982 гг. Материал публикуется впервые. Фото: "Ольга Борисовна Подгорецкая вместе с дочерьми — Галей и младшей Надей. 1944-1945 гг.". 

Материалы из коллекции Московского музыкального театра "Геликон-опера" обработаны и предоставлены заведующей отделом выставочных проектов Анной Грибковой-Тхостовой.

Москва. Лето 1941-го

Давно уже изменила свой голос и наряд наша Москва. Исчезли громыхающие подводы, булыжные мостовые, гнусавые нищие, орущие мальчишки-газетчики, газовые фонари, извозчики.

По асфальтированным шоссе проносятся, поблескивая свежей эмалью, автомашины, автобусы.

Москвичи с изумлением наблюдают переезд здания глазной больницы на улице Горького. Массивный дом на катках очень медленно, словно с чувством собственного достоинства, шествует на новоселье, уступая место новой планировке улицы.

Москва реконструировалась. Москва строилась, выходя далеко за свои прежние границы. Она росла вширь, ввысь и… вниз.

Не забыла я день, когда в непромокаемой одежде мы с кинооператором спустились в глубокую мокрую шахту, чтобы снять нелегкий труд первых метростроевцев. Это было в 1933 году. А в 1935 году мы уже ехали в комфортабельном вагоне московского метрополитена первой очереди, радуясь новому быстрому и удобному виду транспорта.

Мы гордились величественными и красивыми подземными станциями. И, заметь, Леня, никто никогда не бросит там бумажку, окурок, не назовет метро пренебрежительно подземкой.

Москва хорошела с каждым годом, сооружая новые многоэтажные здания, театры, стадионы, школы, памятники, фонтаны.

И вдруг…

22-го июня 1941 года вероломное нападение фашистской Германии. Началась Великая Отечественная война. Эту битву вел весь наш народ на фронтах, в тылу, в партизанских лесах, не боясь никаких жертв, живя одним ВСЕ ДЛЯ ФРОНТА! ВСЕ ДЛЯ ПОБЕДЫ!

Отныне все было подчинено этой задаче.

Москва преобразилась: наиболее важные здания закамуфлировали большими зелеными и коричневыми пятнами, у витрин магазинов возвели защитные валы из мешков с песком, окна домов заклеили бумажными переплетами, чтобы стекла не вылетели от воздушной волны, а вечерами закрывали маскировочными шторами.

В разных точках города. В том числе и на Тверском бульваре, начали дежурить зенитчики. Вечерами в воздух поднимались аэростаты противовоздушного заграждения, а город погружался в темноту – горели только немногочисленные синие лампы в уличных светильниках и фарах.

А на подступах к городу москвичи рыли противотанковые рвы, устанавливали колючие ежи.

В Москве осталась только небольшая группа кинодокументалистов, ее регулярные оперативные выпуски знакомили с последними новостями с фронтов Отечественной.

Киножурналисты, на фронт!

На самый передний край вышли кинохроникеры. Более двухсот кинооператоров отправились по трудным фронтовым дорогам, чтобы быть рядом с бойцами, запечатлевать боевые подвиги и кратковременные передышки, фиксировать на пленку чудовищные злодеяния фашистских орд.

Часть режиссеров и редакторов была направлена в Куйбышев, часть в Алма-Ату. Туда переехали также Мосфильм и ВГИК. Туда посылали материалы, снятые на фронтах. Туда доходили и горестные вести о гибели наших товарищей.

Ольга Подгорецкая в монтажной студии кинохроники на Брянке.

Не могу забыть юных, только что закончивших ВГИК кинооператоров Вакара и Сущинского. С первым из них довелось снимать весной 1941 года на Украине один сюжет. Перед своим отъездом в Москву попросила его показать мне достопримечательности Киева.

И мы покатили с ним по нарядному Крещатику, улыбаясь яркому солнечному дню, цветущим каштанам, весне и смело строили свои планы на будущее.

Через месяц с небольшим Крещатик лежал в руинах...

А Володю Сущинского я видела только раз, но была знакома с его съемками талантливого киножурналиста. И вот оба юных, только начавших взрослую жизнь, погибли...

Володе Сущинскому был посвящен документальный фильм «Фронтовой кинооператор», сценарист З. Гинзбург (автор текста к фильму. - Прим. ред. #МузейЦСДФ), режиссер М. Славинская, 1946 г., ЦСДФ. Было всего два кадра самого Володи.

А ведь мы тогда привыкли видеть героя все время в фильме — на работе, в семье, на отдыхе и т.д.

Однако авторы фильма так творчески изобретательно построили свой кинорассказ, что зрителя фильма не покидает ощущение, что кинооператор все время находится здесь, среди бойцов.

Этому ощущению несомненно помог длительный кадр идущих по дороге бойцов, на них ложится тень снимающего кинооператора, и превосходная авторская ремарка: «Обычно такие кадры считаются браком и не вставляются в фильм. Но здесь пусть они будут рядом — бойцы и фронтовой кинооператор»,— цитирую по памяти.

Да, он был все время рядом. И когда от смертоносного огня противника бойцы прижимались к спасательной земле, Володе нужно было встать, чтобы снять это.

Он погиб. Подорвался на мине. С этого эпизода начинается фильм. Вопреки установившейся схеме: герой родился, учился, работал, умер.

А затем очень бережно, уважительно авторы очерка отнеслись ко всему, что оставил Володя Сущинский на земле: его киноаппарат, аккуратные подробные монтажные листы с необходимыми сведениями о снятом материале и, наконец, самое главное – его фронтовые съемки.

Фильм получился глубоко волнующим.

 Чувство ответственности

Тяжкие испытания военного времени не только четко выявили «кто есть кто», резко разделив трусов, предателей, хапуг, приспособленцев от честных, принципиальных, патриотически настроенных людей, не говоря уж о подлинных героях, но и раскрыли, порой совсем неожиданно для самого человека его духовные резервы.

В какой-то мере это испытала и я.

Июль 1941 года. Вторая ночь бомбежки Москвы.

Я — ответственная дежурная на фабрике кинохроники,  которая помещалась рядом с Брянским, ныне Киевским вокзалом[1], и представляла собой старенький трехэтажный домик с большим количеством горючей пленки и деревянный флигель во дворе.

В моем распоряжении, кроме трех пожарных, очень напуганных — кто-то крестился при налете, приговаривая: «Свят! Свят!», кто-то шептал: «Если сегодня выживем, долго жить будем»,— было еще несколько сотрудников фабрики.

Мужчины дежурили на крыше и балконе, женщины — внизу. Нашей задачей было не пропустить момента, когда упадет «зажигалка» или перелетят головешки из горящего дома. Воспламенится на ветру что-нибудь горючее, и тогда беда — вспыхнут наши деревянные ворота, начнется пожар, а дальше — взрыв пленки, гибель людей и здания. Поэтому после каждой волны самолетов мы выбегали во двор и поливали водой ворота, деревянный флигель, решительно все, что могло дать пищу для огня.

Забот было много, и я не особенно обращала внимание на звуки, сопровождающие прилет самолетов, падение бомб и взрывы. А как я боялась этих оглушающих звуков в течение многих лет с ноября 1917 года!

Утром, сдав дежурство, я вернулась домой усталая, разбитая, не понимая, как могла выдержать такую ночь. Ведь кроме «зажигалок» было и другое — между нашей территорией и вокзалом упала солидная фугаска, но почему-то не взорвалась. Я ждала этого взрыва каждую минуту, но в своем рапорте директору фабрики о ней даже не упомянула — к утру ее обезвредили наши саперы.

С той ночи с 22 на 23 июля я почувствовала некоторое уважение к себе. Может, я не такая уж трусиха?

А в следующую ночь я с 9-летней дочкой Галей должна была ехать в Алма-Ату, где мы встретились с тяжкими лишениями.

Жили мы в Алма-Ате на самом краю города, почти в деревне, в частном деревянном домике под вечной угрозой выселения или пожара — хозяйка была алкоголичкой и уже раз чуть не спалила свою хату.

К колодцу нужно было идти за 2 квартала. Зимой в кухне вода в ведрах покрывалась льдом. Протопить жилье было нечем. Единственное топливо — саксаул — продавался только на рынке втридорога. Освещались мы коптилкой, потому что керосин тоже был дефицитом, а электричеством в целях экономии энергии запрещено было пользоваться. Остро нуждались мы, конечно, в продуктах питания, в хлебе насущном.

И очень тревожила меня невозможность достать для Гали непромокаемую обувь. Вечно мокрые ноги привели к тому, что Галя заболела воспалением легких, а позже скарлатиной, давшей тяжелое осложнение — хорею — детский нервный ревматизм.

Галя лежала в больнице, когда у меня родилась вторая дочка — Надя. Ее отец оставил нас за три месяца до ее рождения. Некоторым оправданием ему служит резкое ухудшение его здоровья — декомпенсированный порок сердца, при котором он сам нуждался в уходе.

Я решила показать новорожденную сестренку Гале через окно в больнице. Но когда поднесла ее поближе, завернутую в белую пеленку, Галя радостно воскликнула: «Это хлеб?»,— решив, что я принесла ей целую буханку хлеба, в то время предел мечты бедняжки.

Нескоро разрешили мне врачи взять ее из больницы, чтобы наконец вернуться с двумя детьми в Москву, куда уже уехали все мои коллеги, в родной дом к маме.

Но и тут подстерегало несчастье.

Измученная всякого рода хлопотами перед отъездом, а также волнением, я, обычно спящая чутко , крепко заснула в вагоне, а когда ночью проснулась, не обнаружила совей сумки с документами и деньгами. Ее украли.

Это грозило катастрофой. В Москву можно было  в военное время приезжать только по специальным пропускам — вызовам учреждений — и, разумеется, с проверкой паспорта. А у меня теперь не было ничего, даже железнодорожного билета, и я не могла ничем доказать, что я — это я.

Что же делать?

Проснулся сосед, спавший напротив. Сначала он попытался убедить железнодорожную охрану, находившуюся  в поезде, что видел, как у меня проверяли все необходимые документы. Но его не стали слушать. Тогда с его помощью я написала заявление на имя начальника станции Арысь, к которой мы подъезжали, и с большим риском, оставив без присмотра двух детей в вагоне поезда, который мог в любой момент тронуться в путь, он шел вне всякого расписания, мы побежали на станцию.

Видимо, вид у меня был такой замученный, испуганный случившимся, что начальник станции не усомнился в подлинности факта, изложенного в заявлении, и быстро его подписал.

— Теперь доедете до Москвы,— сказал мой спутник.

Однако за день до Москвы, а ехали мы 10 суток, при очередной проверке документов мне предложили выйти на ближайшей станции, так как я не имею нужных документов на въезд в столицу. Я попросила вызвать начальника охраны. Тот явился с категорическим приказом выйти из вагона на остановке.

Весьма дисциплинированная с детства — мамино воспитание — я понимала, что он прав, у него есть инструкция, которую он обязан выполнять.

И будь я одна, наверное, вышла бы.

Но у меня два детеныша, и выйти — значит их погубить.

И вот материнское чувство ответственности пробудило совсем несвойственные мне могучие силы.

Я ринулась на защиту.

— Я не могу выйти. У меня было все, что необходимо для въезда в Москву. Не моя вина, что все украли.

— Вы собираетесь не подчиняться советской власти?

— Советская власть не может не придти на помощь в несчастье женщине с двумя малолетками.

Гражданка, не задерживайте, собирайтесь, сейчас будет остановка.

— Я не выйду.

— Не выйдете сами, мы вас выведем.

— Выводите. Но мы все трое бросимся под этот же поезд, — эта фраза вылетела у меня совсем неожиданно для меня самой.

Опешивший начальник через секундную паузу:

— Вы что же? Угрожаете?

— Нет. Просто, у меня нет другого выхода. В Москве я смогу доказать, что живу и работаю в ней, что меня вывезли из эвакуации, а что мне предстоит здесь, без документов, без денег, жилья и продуктов? Гибель? Так лучше сразу.

Тут пауза была длиннее. Видимо, начальнику тоже было нелегко – или нарушить инструкцию, или погубить сразу троих.

Выручил нас обоих тот же спутник по купе, сказав, что не понимает, почему начальник не верит женщине, у которой были все нужные документы при первой проверке, это он и еще один пассажир подтвердили своими подписями в составленном акте.

— Получается, и мне не верите?

— А Вы кто такой?

— Директор московской фабрики такой-то.

— Дайте паспорт!

И начальник охраны удалился с этим паспортом как залогом — оправданием нарушенной инструкции. Я благополучно доехала, и паспорт вернули моему спасителю.

Но до сих пор не понимаю, как я могла привести такую угрозу? До чего же сильно чувство материнской ответственности!

Есть, конечно, и чувство профессиональной ответственности.

Под бомбежками хирурги делали операции, актеры выступали перед бойцами.

Право, человек порой даже сам не подозревает, на что он способен. Исключительные обстоятельства неожиданно раскрывают его душевные  и волевые резервы.

 Отчаяние

Наконец-то в октябре 1943 года мы в Москве среди родных, с которыми не виделись больше 2-х лет.

Ольга Подгорецкая с дочерью Галей.

Угнетало только одно — болезнь Гали прогрессировала. Каждый рецидив хореи углублял порок митрального клапана сердца. Страшный недуг не поддавался никакому лечению, он отравил не только детские годы Гали, но и ее юность. Подолгу лежала она, прикованная к постели, в то время, как ее сверстницы, подруги учились, гуляли, занимались спортом, танцевали.

Накануне своего совершеннолетия Галя приняла твердое решение лечь на операцию. Отговорить ее было невозможно.

«Я хочу или жить, или умереть, но не влачить такое жалкое существование».

Это был 1953 год. Наши хирурги начали проводить первые опыты операций на сердце…

Не было еще современной аппаратуры, не очень уверенной была и сама технология — выживало пока только 50%  оперированных.

И все же Галя решилась.

16-го ноября утром Бакулев и Мешалкин сделали ей операцию. Она прошла успешно. Однако через некоторое время меня вызвали из вестибюля больницы к Гале.

Она лежала в боксе под кислородным колпаком без сознания и нормального дыхания, порой неритмично что-то булькало, бурлило в ее груди. Под голубым колпаком лицо приняло зловещую окраску. Впервые в жизни я упала без сознания.

Очнулась уже в соседней комнате на кресле, с которого мучительно хотелось скорей соскользнуть вниз, на пол, а с него — хоть в какую-нибудь яму, поглубже в землю, подальше от нависающего, раздавливающего страшной тяжестью УЖАСА.

В боксе слышались реплики врачей, стук аппаратуры. С Галей что-то делали… может быть, искусственное дыхание?

Я сцепила руки, глядя на часики, ее часики, подаренные мной, она надела их мне вечером. Часики тикали равномерно, они жили… А Галя?

Не знаю, сколько времени прошло. В боксе установилась тишина, и вышедший оттуда Мешалкин сказал, что у Гали восстановилось дыхание, начал прощупываться пульс. Опасности нет. Я могу уехать домой.

Но я осталась в клинике и дожидалась, пока Мешалкин не сообщил, что больная пришла в сознание, узнала его, и он разрешает ее повидать отцу, а не мне, так как боится слишком большого волнения.

Галя узнала отца, но говорить из-за слабости не смогла. Мешалкин настоял, чтобы я уехала отдохнуть, и я его послушалась.

Когда, обессилив от пережитого, легла на диван, сняла с руки часики. Через несколько часов раздался звонок телефона. Гале стало ПЛОХО.

Живой ее я уже не застала. Стоя у остывающего тела рядом с Мешалкиным, никак не могла примириться с мыслью, что дочь мертва, и упорно преследовала мысль, зачем я сняла с руки ее часики?

«Кто-то из нас виноват в ее гибели».— Мешалкин ответил: «Не вините себя. У нас еще не хватает опыта делать такие операции с постоянным успехом».

Так ушла из жизни в 21 год храбрая Галя, оставив записку, что если она не выживет, то все же принесет пользу медицине и тем больным, что ждут своей очереди на операцию.

Подобно атомной бомбе в Хиросиме, война уносила жизни и после своего окончания.

У меня осталась только одна дочь — твоя будущая мама, Леня!

_________________________
[1] Позже кинохронику перевели в Лихов переулок и стали именовать Центральной Студией документальных фильмов (ЦСДФ).