«Не надо заводить архива, Над рукописями трястись» [?]

«Не надо заводить архива, Над рукописями трястись» [?]


Журнал «Вопросы литературы» 2008, № 1

07.12.2018

Леонид Максименков

Историк, архивист.

Опубликовано в журнале: «Вопросы литературы» 2008, № 1

Пятнадцать лет прошло с тех памятных дней конца января 1992 года, когда по Указу Президента РФ Б. Ельцина “О партийных архивах” открылись двери национализированных большевистских спецхранов, превращенных в федеральные государственные архивохранилища. Начался уникальный процесс рассекречивания сотен тысяч архивных дел. В реальный научный оборот вводились десятки миллионов страниц документов. Рассекречивания ждали другие миллионы. Все это известно. Казалось, что океан новой информации даст возможность каждому заинтересованному исследователю получить свои шесть соток виртуального исторического поля. У всех желающих появился шанс инвестировать архивный ваучер в историю своей страны.

Минуло полтора десятка лет. Необъятный, но неизведанный океан никуда не исчез и все еще ждет Колумбов и Магелланов. У некоторых оставшихся на берегу постепенно появилось подозрение, что все эти годы мы осваивали пруд, вода в котором стала слишком мутной для любой, даже символической рыбалки.

Смогли ли мы справиться с новой информацией? Оказались ли мы готовыми к ее прочтению и пониманию, к научной систематизации, критическому или метафорическому осмыслению, к дешифровке скрытого смысла? Способны ли мы были отказаться от наследства семидесяти лет коммуно-большевизма и увидеть историю XX века, отечественную литературу, культуру теми остраненными глазами, о которых твердили наши формалисты 20-х годов? Не по-партийному. Без догм групповщины. Без духовных костылей монархических и неомарксистских шаманских заклинаний. Наконец, без равнозначно стерильных демагогических рецептов плохо переведенных на русский язык западных учебников, давно уцененных и списанных в макулатуру на языках оригинала. Ушли ли мы от перестроечных страстей правого и левого толка, эмоциональных баталий, от теорий заговора, от почвеннической или западнической риторики для того, чтобы воссоздать информационное поле истории отечественной культуры, в которой объем новых фактов измерялся бы не благими намерениями и страстями, а беспристрастными кило-, мега- и гегабайтами? Это вопросы к нам. Открылись ли архивы настежь, по-настоящему, а не разрозненными инвалидными коллекциями то тут, то там? Выполнены указы Президента Ельцина? Не оказался ли в очередной раз прав М. Салтыков-Щедрин, когда устами одного своего держиморды говорил населению: “Не право вам дано, а разрешение”? Это вопросы к ним.

“У меня ощущение совершенно похороненного трупа”

Н. Громова в своей полемической статье “Клевета как улика” пишет: “Ахматова, промолчав на постановление 1946 года, только после третьего ареста сына бросила своим мучителям жалкую поделку — стихи к Сталину”[1] . Скорее всего, внимание большинства читателей без затруднений и вопросов проскользнет по этой политкорректной фразе. Полутора абзацами ранее пафосное осуждение клеветы на Ахматову, которая “задыхалась от приступов гнева”, соотносится с чтением поэтессой… “доходящих из-за кордона мемуаров”. Заметьте, не из-за слухов и подозрений о клеветнических донесениях доморощенных агентов и сексотов, составлявших содержание “спецпроверок”, “компрометирующих материалов”, “установочных данных”, “разработок” — парафернальной материальной базы данных для агентурных справок секретных политических отделений НКВД, МГБ и КГБ, не после услышанного пересказа Л. Чуковской секретного доклада Н. С. Хрущева на ХХ съезде КПСС, нет — Ахматова “задыхалась от приступов гнева” при чтении закордонных мемуаров. Если следовать подобной логике, то получается, что стихи к Сталину поэтесса бросала своим закордонным мучителям.

Все же не эта герменевтика вызывает вопросы к приведенному фрагменту. Н. Громова считает, что “Ахматова промолчала на постановление 1946 года”. Речь идет о всемирно и печально известном постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) “О журналах “Звезда” и “Ленинград”” от 14 августа 1946 года. Главными героями постановления были А. Ахматова и М. Зощенко. Однако заряд его номенклатурного залпа был нацелен не на двух беспартийных литераторов, а против партийного и идеологического руководства Ленинградского обкома и горкома ВКП(б). В “Правде” было опубликовано лишь четыре пункта резолютивной части постановления. За кадром оставалось еще девять. Все они носили исключительно партийный карательный характер, трагически предвосхищая кровавое “ленинградское дело” 1949 — 1950 годов: “поручить Секретариату ЦК”, “отменить решение Ленинградского горкома”, “снять с работы секретаря по пропаганде”, “возложить партруководство”, “объявить выговор”, “возложить на Управление пропаганды ЦК”, “заслушать на Оргбюро ЦК”, “командировать т. Жданова в Ленинград”[2]. Ахматову и Зощенко в этот ленинградский меловой круг ответчиков не включали. Не они имелись в виду.

Ахматова не должна была отвечать ни на это, ни на предыдущее постановление Секретариата ЦК ВКП(б) от 29 октября 1940 года “Об издании сборника стихов Ахматовой”. Эта многие годы остававшаяся засекреченной резолюция приказывала изъять книгу стихов поэта, подготовленную в издательстве “Советский писатель”[3]. Сама Ахматова долго ничего не знала об этом постановлении.

Н. Громова далее утверждает, что Ахматова “только после третьего ареста” сына — Льва Николаевича Гумилева — бросила “жалкую поделку” Сталину. Не совсем верно. Уже после первого ареста Льва в 1935 году А. Ахматова и Б. Пастернак обратились к высшему руководству страны. Получив и рассмотрев это письмо, 3 ноября 1935 года И. Сталин и В. Молотов распорядились “освободить из-под ареста и Пунина, и Гумилева и сообщить об исполнении”. Нарком НКВД Г. Ягода сообщал, что в 22 часа 3 ноября оба они “из-под стражи освобождены”[4]. Через месяц, но не ранее 5 декабря Пастернак поблагодарит Сталина “за чудесное молниеносное освобождение родных Ахматовой” и сделает это с “чувством горячей признательности”[5]. 1 января 1936 года в бухаринских “Известиях” выйдут посвященные неназванному по имени Сталину два стихотворения Пастернака[6]. Стихи Пастернака тоже “жалкая поделка”? Сталину посвящал стихи и оды О. Мандельштам. Еще одна “жалкая поделка”? Наконец, цикл стихотворений Ахматовой 1950 года — третья “жалкая поделка”?

При детальном прочтении уже одно это предложение превращается в антиисторическую, обработанную каким-то спецраствором синтагму. Пятнадцать лет кропотливых архивных разысканий многих коллег, опубликованные неопровержимые подлинные документы, десятки исследований и монографий отечественных и зарубежных славистов, проделанный историей литературы путь остаются для Н. Громовой неведомой вещью в себе. Для нее важна субъективная, ею же поставленная и решаемая задача, благое намерение защитить репутации А. Ахматовой, М. Булгакова от “наветов” в клевете, а С. Ермолинского — от подозрений в сотрудничестве с правоохранительными и компетентными органами.

Но в таком случае средство от мнимой болезни страшнее самого диагноза.

Появилось какое-то поветрие защиты репутаций. Героев соцтруда представляют внутренними эмигрантами, в творчестве лауреатов Ленинской и Сталинской трех степеней премий ищут скрытые диссидентские и антисоветские тайнописи. Есть и другая мода: каждого выжившего в сталинской мясорубке без документальных доказательств подозревают в сотрудничестве с органами.

В мае далекого и “вегетарианского” 1935 года в Президиуме Союза советских писателей СССР обсуждался редакционный портфель “Нового мира”. Покритиковали Бориса Пильняка. По существовавшей традиции критикуемый должен был добавить самокритики и ответить. Пильняк фактически отказался это сделать. Куратор Союза по линии ЦК (через несколько дней назначенный по совместительству на должность заведующего Отделом культпросветработы ЦК) и будущий генерал-полковник, руководитель московской парторганизации, Секретарь ЦК, начальник Совинформбюро и Главного политического управления Красной армии времен Великой Отечественной Александр Щербаков пожурил Пильняка:

Щербаков: Этого все же маловато. Скажите что-нибудь по существу.

Пильняк: Судя по кулуарным разговорам, существо не требует никаких доказательств”.

Здесь, согласно неправленной стенограмме, в диалог вмешивается Борис Пастернак. Его высказаться не приглашали, но в духе “Я обвиняю!Эмиля Золя в деле Дрейфуса первый поэт ответил “по существу” и витиевато, потоком сознания давая понять, что существо все-таки “требует доказательств”:

“Пастернак: Я читал одну статью о Пильняке, о каких-то дефектах стиля и т.д. Это страшно неубедительно и производит такое впечатление, что человек просто не знал, что и как писать. Производит такое впечатление, что человек пишет только потому, что это модно. Я сейчас в этом совсем не заинтересован.

Щербаков: На что мода?

Пастернак: У нас всегда на что-нибудь бывает мода. Например, в хорошей полосе я сейчас (смех). У меня ощущение совершенно похороненного трупа. Я не чувствую за этим людей. Совершенно такое отношение и к отрицательным экспонатам. Это прямо какие-то весенние и осенние демисезоны. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь в одиночку открыл светило или погасил его. Это всегда происходит целыми группами”[7].

Что сие означает?

По существу и с доказательствами. В 1992—1993 годах мы ждали открытия всех сокровенных тайн советского режима. Проникновения в святая святых засекреченного подземного мира. Утопии универсального ответа на все проклятые вопросы советской истории. Тогда казалось, что процесс познания неуклонно набирает силу и ответы выйдут в брошюре с мягким переплетом, отпечатанной массовым тиражом в бывшей Первой образцовой типографии им. А.А. Жданова. Надежду на это давал процесс по делу КПСС, в ходе которого эксперты президентской команды добились рассекречивания тысяч документов, хронология которых доходила до самого наиновейшего времени. Затем двери тайников стали открываться медленнее, потом закрываться на ремонт, а революционный закон 1997 года “Об архивном деле” стал саботироваться подзаконными ведомственными актами и инструкциями. Якобы ради святого дела защиты тайн личной жизни граждан. Только были ли гражданами палачи и убийцы миллионов соотечественников и была ли гражданской их профессиональная деятельность? И что личного можно защищать в их семейной жизни и в секретах физического и психического здоровья, когда одним росчерком пера они обрекали на смерть и страдания миллионы сограждан и целые народы, в том числе и свои собственные семьи?

Но у бюрократии и своя логика при постановке вопросов, и своя методика выборочного ответа на них. Тем более, что Российская Федерация спешно и необдуманно провозгласила себя правопреемницей Советского Союза[8] .

На внутреннем фронте последствия этого самопризнания также ощутимы. Если РФ правопреемница СССР вне страны, то по диалектике так должно быть и для внутренней политики. Совсем недавно мы поминули девяностую годовщину Великой Октябрьской социалистической революции, а миллионы архивных дел, начиная с незабываемого Октября семнадцатого, все еще лежат мертвым и немым грузом под грифом “совершенно секретно”. Архивная гласность превратилась в странный феномен дозированно направляемого и нормированного процесса. Целые пласты истории отечественной культуры спрятаны под спудом государственной тайны в секретных хранилищах федеральных и ведомственных архивов (например, Центрального архива Федеральной службы безопасности, Архива Внешней политики Министерства иностранных дел, Особого архива Министерства обороны РФ). К сожалению, эпохальные законы о запрете КПСС и о национализации партийных архивов не привели к самому знаковому событию — эквиваленту послеоктябрьской архивной гласности. Так и не вышел “Сборник секретных документов из архива бывшего Министерства иностранных дел”. Не оказалось в ельцинской России своего матроса Н. Маркина[9]. Да и министерства, и ведомства, и спецслужбы отнюдь не стали бывшими императорскими, а еще более материализовали свое правопреемство с головными правительственными учреждениями советской поры.

Этапы от(за)крытия тайн Политбюро

Свертывание архивной гласности можно проиллюстрировать на этапах так называемого рассекречивания тайных документов Политбюро (ПБ). Поскольку с первых послеоктябрьских лет вопросы литературы и искусства, СМИ, идеологии, культурного наследия, исторической науки, просвещения и образования находились в эпицентре кремлевской деятельности, пример этот отнюдь не лишен дидактичности.

В 1992 году рассекретили часть протоколов ПБ с 1919 года по октябрь 1952 года. Они оказались под стершимися салатового цвета обложками машинописных тетрадей в пределах ста страниц каждая, неизвестно когда составленные, неведомо кем отредактированные и в каком количестве экземпляров отпечатанные на гектографах. Даты брошюровки на них отсутствовали. Экспертиза их исторической подлинности не проводилась.

Чаще всего в протоколе за порядковым номером и кратким названием пункта постановления ПБ следовало само решение. Академическое издание части протоколов этого уровня вышло в свет в 1995 году[10]. Уже в этих рассекреченных протоколах смущала одна навязчивая структурная загадка. Частое упоминание аббревиатур: “Решение — О[собая] П[апка]” затрудняло восприятие и понимание текста. Особая папка — это форма делопроизводства, унаследованная большевиками от “Особых журналов” царского правительства. Это был уровень сверхсекретности. В 1992—1998 годах он оставался недоступным исследователям. Засекреченные Особые папки скрывали принципиальные моменты организации, теории и практики тотального полицейского контроля, политики государственного терроризма, внешнеполитической экспансии, валютно-финансовой стоимости многих пропагандистских акций и отнюдь не бескорыстного служения советскому эксперименту западных друзей и попутчиков. Восстановление полной картины идеологического и карательного диктата над отечественной культурой оказывалось невозможным.

Любому критически мыслящему старшекласснику и первокурснику становилось очевидным, что загадочные заголовки пунктов постановлений типа “Вопрос НКИД” (Наркомата иностранных дел), “Вопрос НКВД” (Наркомата внутренних дел), “Вопрос НКО” (Наркомата обороны) или зашифрованный “В. т. Б.” (“Вопрос товарища Берия”) в сочетании с ответами “Решение — О[собая] П[апка]” были настолько обтекаемы и бездонны, что потенциал для бесконтрольного наполнения этих пунктов произвольным содержанием и смены одних постановлений другими, отвечающими общему заголовку, мог иметь место и был весьма вероятным.

Пятнадцать лет назад со всей очевидностью обозначилась и другая проблема. Рассекретили лишь документы до октября 1952 года, то есть до XIX съезда КПСС, на котором Секретарь ЦК и наследник Сталина Г. Маленков провозгласил, что “нам нужны советские Гоголи и Щедрины, которые огнем сатиры выжигали бы из жизни все отрицательное, прогнившее, омерт-вевшее, все, что тормозит движение вперед”[11]. Все решения Президиума (Политбюро) и Секретариата ЦК КПСС после октября 1952 года для исследователей остались и продолжают оставаться недоступными. Массив отечественной истории ХХ века четко и сознательно разрубили на две половины: по октябрю 1952-го, не дотянув пяти месяцев до смерти Сталина. Тайны периода вслед за смертью Сталина раскрывались архивной гласностью дозированно и направленно, проверить их аутентичность не представляется возможным. Подлинники выборочно опубликованных мизерных фрагментов по своей отрывочности напоминают библейские рукописи из пещер около Мертвого моря, и даже они остаются на закрытом хранении. Их публикация была доверена авторскому коллективу, которым руководит секретарь отделения истории РАН, академик РАН и крупный специалист советского времени по нефтяной политике американского империализма в странах Ближнего Востока А. Фурсенко[12]. Исследователи рангом ниже к этой работе государственной важности не допускаются. Хотя архивный закон 1997 года предельно ясен. Рассекречиваются все документы старше тридцати лет, а документы по культуре, здравоохранению и экологии вообще не подлежат засекречиванию.

В 1995–1996 годы из Архива Президента РФ в федеральные архивы поступил новый массив информации — так называемые подлинники постановлений Политбюро и материалы к ним (опять-таки начиная с 1919 года и заканчивая 14 октября 1952 года). Ценность этих альбомов, сброшюрованных в Архиве Общего отдела ЦК КПСС в 1969 — 1970 годах, заключалась не столько в фиксации процесса голосования по конкретным решениям (например, постановление по литературе 1925 года целиком написано Н. Бухариным, многие идеологические почины сформулированы лично Сталиным, иногда среди соратников были разногласия и т.д.), сколько в возможности познакомиться с инициирующими записками и проектами решений по многим пунктам постановлений. На основании этого массива документов в серии “Документы советской истории” появился новый сборник документов[13]. При этом на секретном хранении остались ключевые решения КПСС по вопросам внешней политики, госбезопасности, обороны и оборонной промышленности, внешней разведки и т.д.

К 2005 году частично рассекретили Особые папки (опять-таки до 1952 года). На этот раз создатели коллекции “Документов” оставили новый подарок без внимания, и очередного сборника документов не появилось. К этому времени они, вероятно, поняли, что бесполезно бегать наперегонки с руководителями Росархива[14]  — самопровозглашенными хранителями отечественного прошлого. При достижении каждого нового рубежа открывался вид на неведомые доселе вершины. Действительно, сегодня известно, что существуют “Подлинники протоколов Особых папок и материалы к ним”, которые все еще недоступны исследователям. А за ними появились “Исходящие шифротелеграммы ЦК КПСС”.

Например, на горизонте этой дозированной, сознательной, плановой, принципиально ущербной, антиисторичной и антинаучной политики архивной гласности в вопросах о событиях, которым исполнилось три четверти века, замаячили беспротокольные решения Политбюро. Стало очевидно, что когда-то заполнялись альбомы с письменными резолюциями Сталина, составлялись рапортички с его поручениями по поступившим письмам (существо вопроса, кому направлено, контроль, что сделано). Для истории советской культуры это –принципиальный вопрос. Многое решалось одним словом вождя (вождей), пометой на письме, инфинитивом в императивной форме, все это заносилось в специальные альбомы. Например, полпред СССР в Великобритании И. Майский пишет из Лондона Наркому иностранных дел М. Литвинову и Сталину меморандум. 14 декабря 1937 года Сталин в два приема (два предложения в этой резолюции написаны разными карандашами) выносит свое судьбоносное решение: “По-моему, Майский прав. Предложить т. Литвинову согласиться с Майским. И. Сталин”. Следует формальное голосование трех членов высшего руководства (именно руководства, а не Политбюро, потому что Ежов членом Политбюро не был). “За” — Молотов, Ворошилов, Ежов. Следует помета секретаря Сталина А. Поскребышева: “Сказано устно т. Литвинову. Поск[ребышев]”[15]. Этот “Вопрос НКИД” не включен в протокол Политбюро, но при желании и сам Сталин, и его наследники могли это сделать без особых делопроизводственных усилий, заменив или даже уничтожив любой неугодный документ типа приказа о расстреле в Катыни или “ликвидации дела Рауля Валенберга”.

Но если и этого покажется недостаточно, в документах из личного архива Сталина проскользнула информация о том, что существовали альбомы с устными резолюциями Сталина. И так до бесконечности. Все это может подвести к подозрению, что в конечном итоге имеет право на существование гипотеза об альбомах с междометиями, мимикой и жестами Сталина, что правители сверхдержавы вершили судьбы сотен миллионов людей с помощью нечленораздельных восклицаний, хрюканья при просмотре фильмов в Кремлевском кинотеатре или полусонного посапыванья при прослушивании опер и драматических спектаклей в специальных правительственных ложах ГАБТа, МХАТа, Малого театра. Присутствовавшие при этом генералы и маршалы от советской идеологии переводили междометия гоголевских вурдалаков на язык передовых статей, разгромных постановлений, закрытых писем ЦК, сценариев проработок, накачек, разносов, идеологических кампаний, заседаний и совещаний, после которых некоторых участников и субъектов-объектов проработок санитары выносили на носилках в кареты “скорой помощи”, а других отправляли “крутым маршрутом” в ГУЛАГ. Прав был Маленков — нам действительно нужны советские и постсоветские Гоголи и Салтыковы-Щедрины.

Отсутствие базы данных опубликованных документов

Вторая проблема связана с опубликованными рассекреченными документами. Их перечень все еще не сведен в единую компьютерную базу данных Росархива или Института российской истории РАН, из которой было бы ясно, какие документы, из каких архивов, кем, когда введены в научный оборот или преданы гласности в печатных СМИ. В самих архивах после 1991 года в ключевом “листе использования” — этом своеобразном паспорте любого архивного дела — за редчайшим исключением перестали отмечать факты публикаций. Во многих делах “листы использования” просто отсутствуют, а в интересах сохранности подлинников исследователям часто выдаются нечитабельные микрофильмы, микрофиши и ксерокопии. В таких случаях контролировать (исключительно в научно-исследовательских целях) судьбу документа вообще не представляется возможным: тайной покрыты фамилии исследователей, темы их работ, использованные листы.

Архив Президента, например, остался с микрофишами документов из личных фондов Сталина и Молотова, переданных на государственное хранение, и изредка продолжает публикации по этим носителям данных со своими собственными шифрами. В других архивах исследователям выдаются черно-белые копии, по которым непонятно, кто делал подчеркивания (это приводит к ненаучным обобщениям: если письмо адресовано Сталину, значит, он и делал подчеркивания в тексте). Недоступны пометы на обороте документа (когда и откуда он попал в данную коллекцию).

Это положение дел объективно создает благодатную почву для многократных публикаций одних и тех же документов с престижной пометой “впервые”.

Где последние десять—пятнадцать лет публиковались архивные документы? В “Историческом архиве” (периодичность шесть номеров в год). Да в журнале “Источник” — археографическом приложении к журналу “Родина”, учредителями которого являются Администрация Президента и Правительство РФ (также шесть номеров в год). Внутри “Источника” по распоряжению Президента Ельцина издавался “Вестник Архива Президента”. Пока Борис Николаевич президентствовал, его распоряжение выполнялось. Потом “Вестник” заглох и прекратил свое существование. Вскоре и животворный “Источник” со святой водой отечественной истории также иссяк. Не осталось у нас в стране вообще и в Архиве Президента в частности документов для публикации. Все опубликовано, и все исчерпывающие ответы даны. Лишь в далеком зарубежье раз в год выходит сенсационный сборник новых документов. Но при этом оказывается, что на родине оригиналы этих сенсаций все еще засекречены. Эти коллекции “Нью-Йорк таймс” сравнила с кумранскими “рукописями Мертвого моря”. У нас сайт “инопресса.ру” перевел эту лестную метафору “мертвым морем рукописей”…

Площадки для публикаций — лилипутские, типографские расходы постоянно растут, труд энтузиастов — архивистов и публикаторов — оплачивается по мизерным расценкам и постоянно обесценивается, деньги западных фондов практически прекратили поступать (это особая и больная тема: например, в США и Канаде на помощь российским архивам выделялись миллионы долларов, здесь обнаруживались лишь тысячи). Понятно, что в данных условиях скрупулезно выявлять, научно комментировать и оформлять документы при публикации остается благим пожеланием, если не подвигом.

Была ли опубликована в 1937 году статья П. Керженцева “Чужой театр” о театре 
им. Мейерхольда?

В 1992 году наступила пятилетка радикальных экономических реформ, ознаменовавшая начало заката традиционной кропотливой научно-исследовательской работы при подготовке к публикации неизвестных архивных материалов. При советской власти первым этапом этого ритуала введения документа в научный оборот был поиск предварительного ответа на вопрос: что опубликовано по данной теме до нас? В бывшей сверхдержаве в условиях библиографического хаоса открытие америк через архивные форточки казалось неминуемым.

На излете этого трагического пятилетия вышел в свет том “История советской политической цензуры. Документы и комментарии” (М., 1997). Сборник украшают едва ли не все мыслимые при освещении темы политической цензуры грифы: Федеральная архивная служба России, Архив Президента Российской Федерации, Центр хранения современной документации (ныне Российский государственный архив новейшей истории), Государственный архив Российской Федерации, Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории (ныне Российский государственный архив социально-политической истории) и Центральный государственный архив литературы и искусства Санкт-Петербурга.

В первом разделе сборника по подлиннику, хранящемуся в фондах Политбюро в Архиве Президента РФ, напечатана статья “Чужой театр” о Государственном театре им. Мейерхольда. Автор ее — председатель Комитета по делам искусств при СНК СССР П. Керженцев. Зачем? К чему? Ведь 17 декабря 1937 года статья Керженцева была опубликована в “Правде”. Она стала итоговым манифестом, который подводил черту под двухлетним пребыванием Керженцева на посту гауляйтера советского искусства. Статья стала фактическим ордером на закрытие театра Мейерхольда. В годы гласности и в начале 90-х “Чужой театр” перепечатывался неоднократно, во многих изданиях, посвященных Мастеру. Сборники выходили в свет многотысячными тиражами.

В чем смысл репринта хрестоматийной статьи в сборнике неопубликованных архивных документов “История советской политической цензуры”? Неясно. Книга была подписана в печать 4 октября 1997 года, а ровно через год сотрудники Архива Президента РФ Ирина Кондакова и Александр Коротков обрадовали специалистов и любителей отечественного прошлого публикацией в “Вестнике Архива Президента Российской Федерации”… все той же статьи П. Керженцева “Чужой театр”. Ссылка на тот же фонд Политбюро. При этом датировка статьи казалась сенсационной: 11 декабря 1932 года. В предисловии сказано следующее: “8 января 1938 г. в “Правде” было опубликовано Постановление ЦК ВКП(б) о ликвидации театра им. Мейерхольда <…> это постановление в конце 1937 года готовил П. М. Керженцев <…> Для этого номера “Правды” им же была написана, но не опубликована статья “Чужой театр”, разъяснявшая причины закрытия этого театра”[16].

Статья была и написана, и опубликована, а постановление напечатано не от имени ЦК ВКП(б), а от имени Комитета по делам искусств.

Можно ли верить публикациям под грифами фондов за-крытых архивов, “архивов Кремля”, если даты и имена путаются, комментарии не имеют ничего общего с хрестоматийно доказуемыми и проверяемыми фактами, а при этом у сомневающихся коллег — простых смертных — доступа к первоисточникам не было, нет и, вероятно, в обозримом будущем не будет.

Все же в случае со статьей Керженцева исследователям еще повезло. Подобные “инициирующие записки” до мая 1941 года, когда И. Сталин “назначается” на должность Председателя Совета Народных Комиссаров Союза ССР, дублировались под копирку и рассылались по двум адресам: в ЦК (Сталину) и в СНК (Молотову), а нередко и тройке—пятерке секретарей ЦК. Поэтому копии идентичных документов оседали в других хранилищах. К моменту двух публикаций одной правдинской статьи фонд Молотова (опять-таки благодаря распоряжению Б. Ельцина) был передан в РГАСПИ. В нем сохранилась более полная история со статьей Керженцева и с закрытием театра Мейерхольда. Ради воссоздания у современников точной картины разгрома едва ли не главного храма театрального Октября приведем текст одной неопубликованной машинописной записки Керженцева Молотову, помеченной 23 ноября 1937 года:

“Тов. МОЛОТОВУ В.М.

Прилагаю проект приказа по Комитету о постановке пьесы Габриловича в театре им. Мейерхольда.

При оценке постановки все эти замечания театру устно мной сделаны.

Прошу разрешить опубликовать этот приказ в печати (в “Советском искусстве” и вкратце в общей печати).

Этот приказ еще не предрешает вопроса о судьбе театра, и мое предложение о театре я внесу дополнительно в том духе, как я Вам и говорил по телефону.

(подпись) (П. Керженцев)

23.XI. 37 г.”[17].

План Керженцева заключался в запрете спектакля Евг. Габриловича “Одна жизнь” по роману Н. ОстровскогоКак закалялась сталь”. Для театра Мейерхольда поражение в битве тогда бы еще не означало проигранной войны. Керженцев не хотел всенародного скандала и приказ Комитета по спектаклю предлагал опубликовать целиком в специализированной газете “Советское искусство”, а не в общей печати. Решение принималось по телефону в рамках пресловутого “телефонного права”.

Чему учит история с репринтами хрестоматийной статьи Керженцева, имеющими помету “впервые”? Необходимости срочного создания унифицированной электронной базы данных опубликованных материалов, которая особенно поможет исследователям на периферии, “далеко от Москвы”. Это сэкономит много усилий и драгоценного типографского места. Второй урок — научиться работать солидарно. Нам следует всеми правдами и неправдами прекратить строить карликовые вавилонские башни на полуфеодальных шести сотках. Делить нам нечего. Океан отечественной истории не только един и неделим, но и необъятен. Наконец, нужна не ведомственная номенклатурная архивистика под общей редакцией больших начальников, которые игнорируют проделанную другими работу, достижения конкурирующих архивов и некритически превозносят свои собственные, а нужно создание подлинных междисциплинарных научных коллективов свободных и равноправных коллег.

Чем меньше в них будет начальников и чиновников, тем лучше. Номенклатурная историография не может не заводить в тупик. Ведь даже некоторые научные труды самого руководителя Росархива, члена-корреспондента РАН В. Козлова при беглом стилистическом анализе текстов позволяют сделать смутное предположение о том, что перед глазами читателя, возможно, лежат ведомственные справки, собранные в командно-приказном порядке в руководимых им учреждениях и лишь по субъективным причинам времени и места ставшие монографиями в твердом переплете.

Мы знаем, как составляются эти справки по запросам. Поскольку архивистам платили и платят мизерные зарплаты, то и справки для начальства готовятся соответственные, рутинные отписки для проформы[18].

Если подобная печальная картина возникает при ознакомлении с творчеством руководителей архивной отрасли России, то что можно ожидать от простых смертных? Помимо всего прочего при таком количестве участников проектов и начальников над ними стирается персональная ответственность историков-архивистов за свой труд и трудно понять, кто же все-таки проводил научную работу[19].

Особые папки

В археографии истории литературы XX века особняком стоит проблема изучения коллекций из архивохранилищ отечественных спецслужб. Очевидно, что они консервируют нетронутыми и неизведанными пластами громадные массивы информации о противоречивом и трагическом течении литературного процесса, о жизнях и судьбах больших и малых действующих лиц этого открытого-закрытого процесса, его известных и безымянных героях и антигероях. Эти ведомственные архивы фактически и юридически закрыты. Послед-нее авторитетное объяснение этому статусу-кво дал в июле 2007 года начальник Управления регистрации и архивных фондов Федеральной службы безопасности России, генерал-майор, доктор юридических наук Василий Христофоров[20]. Точности аргументов генерала Христофорова приходится или доверять, или нет, поскольку на практике перепроверить их не представляется возможным, как, например, его утверждение, что “центральный архив ФСБ в своих фондах имеет свыше 700 тысяч единиц хранения”. Если поделить это скромное количество архивных дел на 90 лет существования ЧК-ОГПУ-НКВД-МГБ-КГБ (и далее со всеми остановками), то получится менее десяти тысяч дел (!) на каждый год работы этого мегаведомства. В стране, население которой доходило почти до трехсот миллионов человек (!), с ее хрестоматийно известными вековыми традициями.

Однако за последнее десятилетие прошлого века, в годы направляемой и ограниченной архивной гласности, в архивах КПСС и Советского государства было выявлено и частично опубликовано и у нас в стране, и за рубежом определенное количество типовых документов ЧК-ОГПУ-НКВД. Они составляют источниковедческую базу для определенных умозаключений теоретического плана. Накопленный массив первоисточников отвечает на некоторые вопросы о том, как велось делопроизводство, какая информация циркулировала между полицией, большевистской партией и государственными органами, в какой степени и при каких обстоятельствах это становилось основой для принятия политических, юридических, агитационно-пропагандистских решений, а когда оставалось особого рода новостями, сообщаемыми “в порядке информации”.

Сегодня, когда архивная гласность оказалась свернутой, именно задача правильного, методологически выверенного анализа доступного видится нерешенной и запутанной голо-словными обвинениями и скороспелыми выводами некоторых историков литературы, которые на зыбкой фантастической основе рассуждают о репутации людей, давно покинувших наш мир.

Можно ли мнение выдающегося актера или оперной певицы, наспех зафиксированное после спектакля и включенное работниками Секретно-политического отдела Главного управления госбезопасности НКВД в информационную справку, считать доказательством принадлежности имярек к штату секретных сотрудников? Очевидно, что нет.

Вправе ли мы бесчисленные (само)оговоры и фантастические обвинения и инсинуации, выбитые у жертв большого и малого терроров под пытками, на допросах с пристрастиями, ставить в вину несчастным? Да, их показания и компрометирующие сведения с формулировкой “проходит по показаниям осужденного имярек” нередко включались в материалы предварительных и окончательных спецпроверок третьих лиц.

Однако сами спецпроверки проводились не только в контексте арестов и репрессий, но и в ходе позитивной деятельности: при назначении на номенклатурные должности в области литературы и искусства, при включении в состав делегаций для поездок в зарубежные страны, при представлении списков на награждение и присвоение почетных званий и выдвижении на премии. Иногда материалы спецпроверок учитывались при принятии номенклатурных решений, но нередко они совсем не влияли на карательные оргвыводы. Бросает ли это тень на тех, кто оставался по эту сторону колючей проволоки? Вряд ли.

Кроме того, даже руководителей советской госбезопасности Г. Ягоду, Н. Ежова, В. Абакумова, Л. Берия после их смещения и казни также обвиняли во всех смертных грехах — от службы в мусаватистской разведке до бытности агентами англо-американских спецслужб, не говоря об аморальных и финансовых преступлениях. Или мы обязаны бездоказательно верить и этой соцреалистической фантастике?

Многие источники могли давать заведомо коннотированную, в том числе положительную, информацию о субъектах чекистских разработок, отводя от них удар лубянковского меча.

Только если в агентурной записке напротив “источника” стоит его профессия и фамилия, то лишь тогда можно делать определенные выводы о формальной роли конкретного индивидуума, но отнюдь не о последствиях его работы. Но подобных документов в научном обиходе почти нет.

Таким образом, к чекистской источниковедческой базе следует относиться именно как к массиву ценной информации, а не переводить ее на язык прокурорских заключений и превращать в статьи обвинительных приговоров.

Разговор о полицейском измерении истории нашей многострадальной культуры назрел. Увязка дискуссии с обсуждением многовековых традиций царского сыска и зарубежного опыта необходима. Однако поиски прототипов в сугубо информационных фрагментах спецсообщений и агентурных справок (доносов), вырванных из контекста, хронологически и институционно не атрибутированных, их сопоставление с интимными дневниками современников, а тем более с устными баснями, слухами и сплетнями не может не привести к археографическому маккартизму и к очередному сезону охоты на ведьм и колдунов. Методологически это бесперспективный, если не тупиковый путь.

Постсоветская археография. Три предварительных итога

Пятнадцать лет постсоветского историографического и археографического литературоведения позволяют подвести первые итоги и начать формулировать предварительные выводы. Дальнейшее изучение советской литературы и культуры затрудняется и тормозится отсутствием по крайней мере трех условий: а) неуясненность картины функционирования институтов советской культуры, литературы и искусства; б) отсутствие тщательной биографической и номенклатурной идентификации объектов исследования; в) дефектная хронология.

Прежде всего, не воссоздана картина функционирования и организационная схема руководящих органов культуры на партийном и государственном уровнях. Может показаться, что первый шаг в выполнении этой трудной задачи сделан в новаторской коллективной работе “Институты управления культурой в период становления”[21]. Действительно, тема заявлена, средства освоены, проделана определенная работа. Но в эти схемы и органиграммы необходимо включить органы диктата над культурой внутри аппаратов многих министерств и ведомств, а по сути дела, мини-государства внутри Страны Советов: прежде всего, органы ЧК-ОГПУ-НКВД-МГБ-КГБ всех уровней “от Москвы до самых до окраин”, агитпроповскую систему Наркомата обороны (политуправлений от Главпура вплоть до политотделов), идеологических отделов ЦК ВЛКСМ (всесоюзного комсомола), ВЦСПС (профсоюзов) и республиканских комсомольских организаций, а также органов партийной полиции (Комиссии/Комитета партийного контроля) и полиции правительственной (Комиссии Совет-ского контроля). Все это должно быть помножено на десятки национальных образований: от союзных и автономных республик до автономных областей и округов. Работа предстоит огромная.

Но и это далеко не все. Сегодня, через пятнадцать лет после исторических указов о декоммунизации и национализации партийных архивов, все еще скрываются подлинные механика, структура и кадры, которые руководили культурой из аппарата ЦК КПСС. В указанном сборнике эти структуры не расшифровываются, а должности чиновников не идентифицируются и даже их фамилии не раскрываются. Не потому ли, что цековские управления, отделы и сектора, все эти управления делами и ХОЗУ до боли напоминают внутреннюю организацию и структуру Администрации Президента?

При изучении биографий многих функционеров окажется, что этически, эстетически, родственно и, не в последнюю очередь, материально они нередко были заинтересованы в продвижении определенных творческих групп, конкретных личностей и их произведений в периодической печати и в “толстых” литературных журналах, в издательствах, театрах, кино, на радио и телевидении, в выдвижении их на Сталинские трех степеней (переименованные в Государственные одной степени) и Ленинские премии, представлении к наградам, открывавшим дорогу к баснословным по советским меркам гонорарам и авторским отчислениям, выплатам и привилегиям. И наоборот, просматривается злой и заведомо корыстный умысел в циничной и беспринципной травле, в сдаче и уничтожении конкурентов и противников, соперничающих и враждебных групп, лиц, а потому неугодных, но при этом отнюдь не антисоветских или антинародных произведений литературы и искусства. Нередко этой борьбе за власть придавались недопустимые и позорные для цивилизованного общества этнические, национальные, расовые, политические и иные коннотации.

В указанном исследовании отсутствуют должности, фамилии партийных чиновников, не отмечены подразделения партийного аппарата, ответственные за реальное проведение политики партии, правительства, государства, тайной полиции, комсомола, армии и профсоюзов в области культуры в период организации Союза писателей СССР, в период двухлетия борьбы с формализмом и натурализмом, в годы “большой чистки” и Великой Отечественной войны и так далее. Если бы такая работа была завершена (а проводилась она почти целое десятилетие, которое уже сегодня кажется далеким и уникальным с точки зрения доступности документов нашего прошлого), удалось бы избежать многих недочетов сегодняшних литературоведческих публикаций.

Нерешенным остается вопрос с составлением четкой по-следовательности событий и хроники советской культуры. Вместо этого в отечественной историографии заметна контрпродуктивная чехарда историософских экспериментов с плюсквамперфектом и футурум примум (и футурум секундум). Прыгать взад и вперед через года и десятилетия без нанесения системного ущерба предмету исследования невозможно.

Распутать “Узел”!

Эти и многие другие мысли рождаются при чтении книги Н. Громовой “Узел. Поэты: дружбы и разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов”[22]. Жанр тома в 688 страниц с двумя подборками иллюстраций определить трудно.

Монография? Компиляция? Архивный сборник? Очередная вариация полудетской игры “клей и ножницы”? Для диагностики нынешнего положения дел в отечественном архив-ном литературоведении трудно найти сочинение, более подходящее для постановки проблемы и попытки поговорить на заданную тему.

Структурный стержень и одновременно фактор риска книги “Узел” — фигура поэта Владимира Луговского[23]. Похоже, что у Н. Громовой в силу известных ей обстоятельств появилась эксклюзивная возможность доступа к материалам из личного архива семьи Луговских и использования этих сведений. Автоматически Луговской стал центром мироздания, или “Узла”. Эта завороженность — изначальный структурный дефект семисотстраничной компиляции.

Верен ли этот выбор методологически? Можно ли основывать исследование лишь на материалах личного, семейного архива, не перепроверяя факты в других независимых письменных источниках и в архивохранилищах? Можно ли написать биографию Луговского или Алигер, исходя только из дружественных источников?

Эти мысли преследуют нас при чтении неоткомментированных и запутанных фрагментов из дневников и переписки Владимира Луговского периода гражданской войны и первых послеоктябрьских лет. Нашему современнику в них трудно что-то понять, потому что мы попросту не знаем, чем на самом деле занимался герой — ни в 20-е, ни в 30-е годы. Во время гражданской войны формировались институты и модели учреждений Советской власти, шлифовались каноны поведения, создавались механизмы согласования, принятия и проведения в жизнь решений и карательных санкций за их (не)выполнение. На многие десятилетия вперед строился гигантский и тотальный аппарат цензуры. В то же время в вихрях революционных бурь и братоубийственной бойне перековывались люди старого режима и закалялся стальной характер нового советского человека.

Эта прописная истина делает еще более настоятельным изучение биографий деятелей отечественной культуры. Потому что подлинные истории жизней наших знаменитых, а иногда и замечательных людей, по сути дела, нам неизвестны. Нельзя же до бесконечности обращаться к статьям из Краткой литературной энциклопедии, к причесанным автобиографиям, предваряющим собрания сочинений больших и малых классиков советской эпохи и к подцензурным сборникам воспоминаний о них. Реальные номенклатурные автобиографии деятелей советской культуры — написанные при вступлении в партию, при получении партийного билета нового образца, при оформлении заграничной поездки или при выдвижении на орден или на Сталинскую премию — отсутствуют. Остались полуофициозы из энциклопедических статей и торжественно-траурные некрологи, которые плавно трансформировались в иконописные лакированные лики (в руках родных и близких) или в гротескные карикатуры (под кистью соперников и недругов).

Например, Всеволод Вишневский был влиятельнейшим вельможей советской литературы. У него были очевидные заслуги в годы работы редактором журнала “Знамя”. Уже накануне Великой Отечественной он первым среди советских деятелей искусства был награжден двумя орденами Ленина и долгие годы оставался единственным дважды кавалером этой высшей награды. Почему? Знаем ли мы биографию этого человека, который в роковые предвоенные годы был крупнейшим военным идеологом (об этом свидетельствуют его доклады на секретных совещаниях в ЦК, Главпуре, на оборонной секции ССП), причем даже после подписания пакта с нацистами неустанно твердил о неминуемом конфликте с Германией? Догадываемся ли мы о подлинных механизмах и тайных пружинах его карьеры? Поймем ли мы его значение лишь из чтения его энциклопедических биографий и опубликованных фрагментов из дневников военной поры? Вряд ли. Ведь в оборот не введены его автобиографии — эти “внутренние рецензии” на самого себя.

Из автобиографии Вишневского (январь 1937 года): “Был назначен редактором Военно-морского журнала “Красный флот”, затем в 1925 году — старшим редактором политической редакции Издательства Военно-Морских сил РККА. Пять лет вел военно-научную работу, дал ряд трудов по изучению флотов Англии, Германии, Финляндии и др. Вел в Военно-Морской Академии группу по изучению работы печати в военное время. Ходил в заграничные плавания.

<…> Был одним из организаторов ЛОКАФа (Литературного объединения Красной армии и флота).

<…> С августа 1930 года — кандидат ВКП(б). По военной линии: командир резерва высшего начсостава РККА”[24] .

Заметим: “командир резерва высшего начсостава” Красной Армии.

Из февральской автобиографии 1939 года: “Один из организаторов Союза советских писателей, руководитель оборонного движения писателей — оборонников. Редактор журнала “Знамя”. Член Президиума Союза советских писателей. Член партийного комитета Союза сов. писателей. По военной линии: состою в составе “тысячи” высшего начсостава РККА”.

Снова отметим существование одной “тысячи” высшего начальствующего состава РККА.

Из автобиографии 17 октября 1940 года: “Изучал для военно-научной исследовательской работы немецкий, французский и английский языки. Дал в 1925 — 1930 гг. для Военно-Морской Академии курс “Материалы по изучению морального элемента английского флота”, “Командный состав английского флота”, “Юнги, матросы и унтер-офицеры английского флота”, “Резервы личного состава английского флота”, “Личный состав финского флота” и др. Данный труд принят В.-М. Академией как пособие <…> В 1927 году приказом Реввоенсовета СССР зачислен в штат Военно-Морской Академии. Категория: К-11 <…> Приказом Реввоенсовета СССР в апреле 1931 г. был направлен на оборонную работу в литературе. Получил назначение начальником Военного отдела Ленинградского — Балтийского ЛОКАФа и Начальником военных курсов для писателей. В декабре 1931 г. переведен для работы в Москву для руководства всесоюзной оборонной литературной работой. Назначен в редколлегию журнала “Знамя” <…> В 1935 г. руководил литературной группой в Военной имени Фрунзе Академии”.

Есть ли следы этих биографических фактов в книгах о писателе? В статье о Вишневском в самой авторитетной литературной энциклопедии советского периода времен “оттепели” в хронологии обнаруживается провал длиною почти в двадцать (!) лет: “Печататься начал в 1920. Был редактором журн. “Краснофлотец”. В 1937 В. ездил в Испанию на конгресс писателей-антифашистов. В 1939 был военным корреспондентом “Правды” на финско-сов. фронте”[25]. Все.

Подобными белыми пятнами пестреют биографии Павленко, Фадеева, Эренбурга, Симонова и более близких нам по времени деятелей отечественной культуры. Список можно продолжать до бесконечности. Памятуя о теории и практике номенклатурной истории советской литературы, прочитав внимательно, с карандашом в руках “Узел” Н. Громовой, вырисовывается первый субъективный совет: читать книгу с конца, а именно с дневника М. Алигер за 1 января — 20 мая 1939 года[26]. Это оригинальный и эксклюзивный документ о том поколении, которое ворвалось в активную творческую жизнь в кровавом 37 году. Вл. Луговской преподавал поэтику в Литературном институте, был учителем этого поколения молодежи. Поэтому в книге “Узел” фрагменты из дневников его ученицы весьма уместны.

Вс. Вишневский отметил в своем потаенном дневнике об этом пассионарном поколении тридцать седьмого года: “Сильно чувство о России, ее истор[ической] миссии и пр. Все это как-то глубоко входит в душу и сознание. Наша мировая функция, возможности. Народ вышел на широчайшую арену, сил масса (зачеркнуто: ускорение), наше огромно (исправлено на: дела) культурн[ые] накопления дадут в ближ[айшие] 10 лет необыкновенные результаты. 30–40 млн. людей с образованием, активные весьма, всё молодо. Старые вылетают, чистка”[27].

Жестоко восклицание после констатации этого “вылета” старых большевиков, после этой кровавой чистки: “К лучшему!”. Вишневский, испугавшись смелости собственной немарксистской и мальтузиански-бесчеловечной мысли, зачеркивает последний, итоговый вывод: “В стране процессы 37 г. дали ускорение омоложения”[28].

Какими были идеалы и ценностные установки некоторых представителей этого поколения “омоложения”? Маргарита Алигер пишет Луговскому в мае 1936 года. По-видимому, письмо отправлено в крымский Мисхор, где в пансионате НКВД Луговской отдыхал после успешной четырехмесячной (!) командировки во Францию: “Вот теперь уже серьезно завидую, что Вы там с чекистами. Ведь вот, наверное, чудные люди. Я их очень люблю, даже понаслышке.

Мы с Женькой всегда мечтали иметь таких друзей, и вот, нет и нет”[29]. Женька — это молодой поэт Евгений Долматовский, будущий автор текстов к программным произведениям Д. Шостаковича конца 40-х годов: оратории “Песнь о лесах” о сталинском плане преобразования природы, кантаты “Над Родиной нашей солнце сияет” к XIX съезду ВКП(б) и первой прозвучавшей в космосе бессмертной песни “Родина слышит, Родина знает…”, написанной о летчике времен корейской войны.

Следует отметить, что здесь, в мае 1936 года, завидуют не совсем правильно и не тем чекистам. Ведь это бойцы невидимого фронта призыва В. Менжинского и Г. Ягоды. На смену им уже через полгода придут пушкиноведы в ежовых рукавицах набора Н. Ежова. Также не стопроцентно те, что требовались эпохе. Лишь только после них, осенью 1938 года, вместе с Л. Берия придут те самые. Правда, тоже не навечно, а только на ближайшие пятнадцать лет. Об этих относительно стабильных чекистских кадрах М. Алигер запишет 27 января 1939 года в дневнике: “Были в театре Ленсовета, смотрели пьесу Козакова “Чекисты”. По-моему, хорошо. Интересно по сюжету и без всякой сусальности. Самое начало ЧК. Дзержинский. Петербург, 1918 год. Подвал поэтов…” (с. 569).

9 февраля 1939 года Алигер отметит стихи Вилконира[30] : “Настоящие стихи настоящего поэта. Особенно хороши стихи о море и о чекисте. Все сделаю, чтобы их где-нибудь напечатали. Кто бы мог подумать!” (с. 583). Чтобы закончить с темой о чекистах — последняя цитата из дневника Алигер. 17 марта 1939 года: “Купалась и придумывала новую повесть. И очень много хорошего придумала. О жене разоблаченного человека” (с. 601).

Эти настроения, эмоции и чувства отличали многих. Возможно, поэтому не менее искренними были их реакции на закрытый доклад Н. С. Хрущева на ХХ съезде КПСС и участие в альманахе “Литературная Москва”, в журнальных баталиях “оттепели” — на стороне антисталинистов.

Вл. Луговской — это тоже человек своего времени. Но при этом мы так и не узнаём анкетных данных из биографии поэта, взятой из автобиографий, которые он заполнял при вступлении в РАПП в 1930 году, в Союз советских писателей в 1934 году, при оформлении своей беспрецедентной поездки во Францию зимой 1935 — весной 1936 годов, при получении ордена Знак Почета в 1939 году, при утверждении на номенклатурную должность члена редколлегии журнала “Знамя”.

Время от времени проскальзывают названия отнюдь не поэтических должностей из его “трудовой книжки”. Согласно книге Н. Громовой, он то “политпросветчик в Кремле” (!?) (с. 75), то “служит в Управлении делами Кремля” (!?) (с. 409) (несуществующее учреждение). Вдруг мы видим его на фотографиях на N-ском объекте с пограничниками в Туркмении в 1931 году и в Дагестане в 1933-м.

“Истина всегда конкретна”, — учили нас классики. Одна фотография Луговского в форме с пограничниками дорогого стоит. Поэтому, когда мы видим в “Узле” Луговского в знакомой кожаной куртке и фуражке на фотографии, сделанной в Туркмении в 1930 году, мы уже интуитивно, наитием, внутренне готовы расшифровать строку из стихотворения, написанного Луговским в Ялте еще 20 ноября 1924 года: “Сам я сапогом давил усталым, / Сам уподоблялся палачу” (с. 73). Гражданская это лирика или любовная? Слова ли это лирического героя или автобиографическое признание? Н. Громова считает, что “в этом стихотворении перекличка с есенинскими строками: “Не расстреливал несчастных по темницам…”” (там же). Так ли это? Для реалистической визуализации эпохи и главного героя повествования — еще один красноречивый штрих видится в том, что написано это стихотворение в санатории Суук-Су — “главном санатории Совнаркома и ЦК РКП и ВЦИК” (с. 75) в Крыму. Иными словами, мы действительно много нового узнаем о быте, профессиональных и квартирных трагедиях, любовных историях, семейных драмах поэта. Лишь его биография непартийного большевика остается непроясненной.

Опять Христофорыч

Непонятен процесс взросления и мужания доброго мальчика из московской учительско-гимназической среды, превращения его в “политпросветчика в Кремле”. Сам он не только вспоминает о том, что “сапогом давил усталым”, но и просит жену: “Напиши мне, напиши, что слышно с квартирой <…> Напиши мне адрес Ник[олая] Христофоровича домашний. Нужно ли еще вносить деньги за квартиру?” (с. 482). Николай Христофорович Шиваров — руководитель литературной секции Секретно-политического отдела ГУГБ НКВД, печально известный “Христофорыч”. Он вел дело Осипа Мандельштама в мае 1934 года, дело Николая Клюева несколькими месяцами позже и дела многих других классиков родной речи. Зная то, как распределялись квартиры в сталинской России, деталь о маклерском участии в этом деле кадрового чекиста Шиварова наводит на определенные размышления. Может ли после этого удивлять то, что жена Луговского Сусанна Чернова напоминает мужу, чтобы он не забыл привезти Шиварову подарок из командировки в Париж (с. 352).

Столько вопросов, на которые нельзя ответить без справок из Отдела руководящих партийных органов ЦК ВКП(б), из Комиссии по выездам при ЦК ВКП(б) и из других компетентных источников[31]. Наконец, не прочитав итогового отчета о поездке во Францию “для своих друзей”, который была обязана составить четверка советских поэтов[32].

Без ложной дидактичности, исключительно ради исторической истины следует отметить, что в книге “Узел” три отмеченных требования — хронологизма, воссоздания схем институтов культуры и четко выверенных биографий — не выполнены.

Элементарный синтаксис без высокой политики

Проблема с пониманием буквального, а не метафорического и эзотерического смысла “Узла” возникает уже на элементарном уровне восприятия печатного слова. Авторское использование современного русского литературного языка в наше действительно непростое время нередко затуманивает содержание текста и доводит его до степени литературной зауми.

Особенно от этой экзальтированности пострадал Б. Пастернак. Говоря об “острейшей влюбленности” Пастернака в “людей и природу”, Н. Громова пишет: “Этой любовью он старается оправдать вины, которые он несет на себе” (здесь и далее курсив мой. — Л.М.) (с. 221). Там же и о том же: “Ведущий диалог о привязанности и любви Пастернак продолжает выплескивать на страницы писем самым различным адресатам. Орфография и пунктуация сохранены. Что именно “продолжает выплескивать” “ведущий диалог” Пастернак, неясно.

А это из размышлений автора об отношениях Бориса Леонидовича с Зинаидой Николаевной Нейгауз (позднее Пастернак): “Возможно, его не оставляло чувство, что она как женщина сгорела до срока” (с. 250). Семейный фронт Луговского, по мнению автора, был более умиротворенным, не отягощенным фрейдистской сублимированностью: “Что ж касается Луговского, то для него в эти годы квартирный вопрос выходит на первое место” (с. 289).

Н. Громовой не чужды и теоретические экзерсисы. О годе “великого перелома” — 1929-м — говорится обобщающе: “…Власть только начинала формулировать “социальный заказ”, намек на который вызвал у писателей и поэтов, честно исповедующих идеалы революции, настоящее отвращение” (с. 133). По мысли Н. Громовой, это недоказанное ею “отвращение” к окружающей действительности, а не желание быть вместе с нею (механизм этот кристально ясно был зафиксирован Л. Гинзбург[33]) наравне с “растерянностью, одиночеством и страхом” оставляло поэтам последнюю надежду: “на любовь как спасение, на поиск женщины-друга, умеющей разделить одиночество”.

“Заболев энцефалитом, ушла из органов,

страдая мучительными головными болями”

(Н. Громова о Марианне Герасимовой)

Изучение психопатологии семейной жизни и быта московских литераторов 20-х годов уступает место теоретиче-ским построениям и выводам. Приводятся три типичных удачных образца “поиска” и их философское осмысление, а также четвертый пример — нетипичный, но подтверждающий правило. Первый пример, разумеется, из истории любви Бориса Леонидовича и Зинаиды Николаевны. Вторая пара — Михаил Афанасьевич Булгаков и Елена Сергеевна Шиловская. Третья — Владимир Владимирович Маяковский и Лиля Юрьевна Брик. Четвертый пример — Николай Иванович Дементьев (увы, оставшийся без лучшей половины).

Земная Зинаида Нейгауз, открытая им (Пастернаком. — Л.М.) на даче за мытьем полов — становится для поэта иллюзией спасения, воплощением надежды на возможность диалога с жестокой реальностью.

Поиск Булгакова был направлен совсем в иную сторону. Он искал женщину-друга, единомышленника, жену, подобную Эккерману.

Для Маяковского, видимо, никакая женщина уже не могла стать спасением. Лиля Брик осталась в прошлом. Обзавестись семьей, бытом, счастливым уголком, писать стихи за столом в домашнем халате и тапочках, с красавицей-женой, подающей кофе,  это было за пределом образа, который он выковал для своих читателей и слушателей” (с. 134).

Сделав на базе трех эмпирических посылок глубокое открытие в духе постсоветского вульгарного неофрейдизма глянцевых журналов и бульварных газет с фоторепортажами о жизни богатых и знаменитых, автор не может поставить точку и приводит отрицательный пример, который должен убедить всех в правильности ее теоретических построений:

“В 1935 году покончил с собой комсомольский поэт Николай Дементьев <…> Н. Дементьев повесился в комнате писательского общежития журнала “Молодая гвардия” на Покровке, 3. Лидия Либединская говорила, что из петли его вытаскивал другой комсомольский поэт — Михаил Светлов” (там же).

Вытаскивал, но живым не вытащил. Увы, для Дементьева не материализовалось семейное счастье: созерцание мытья полов, явление преданного личного секретаря Гете Иоганна Петера Эккермана в юбке и торгсиновский халат с тапочками.

Н. Громова своим синтаксисом и грамматикой не щадит не только глубоко и искренне почитаемых ею Пастернака и Булгакова, но и подозрительных ей Павла Васильева, рапповцев и даже Маяковского:

Известно, что Павел Васильев в пьяном виде впадал в тяжелое буйство. Что, разумеется, вовсе не умаляет его поэтического дара” (с. 236). “Павел [Васильев] читал стихи, посвященные своей музе, Наталье Кончаловской,  той самой, которая потом вышла замуж за Сергея Михалкова и стала матерью двух кинорежиссеров” (с. 237). Из контекста не сов-сем ясно, что именно автор или ее информатор(ы) хотели этим сказать[34]. “Вскоре Валерия [Герасимова] соединила свою судьбу с Борисом Левиным, который вскоре погиб на финской войне.

Сестра Валерии Марианна работала до 1933 года в НКВД, а затем, заболев энцефалитом, ушла из органов, страдая мучительными головными болями” (с. 159)[35].

Об ушедшей из органов и мучительно страдавшей головными болями Марианне Герасимовой рассказывается с характерной интонацией сплетен двух кумушек из сериала “Кремлевские жены”, показанном на НТВ в начале 2007 года по мотивам одноименного бестселлера Л. Васильевой:

“Панически боясь нового ареста, Марианна в 1945 году повесилась в квартире сестры в Лаврушинском переулке[36]. Для Валерии Герасимовой, да и для Фадеева, который дружил с Марианной, это стало настоящим ударом. Бывшая комсомолка и рапповка Валерия Герасимова люто возненавидела Сталина.

Лидия Борисовна Либединская рассказывала, как в день смерти генералиссимуса она пришла к ним в дом с шампанским, чтобы выпить за гибель тирана” (с. 159–160).

Можно поверить в лютую ненависть члена президиума Правления Союза советских писателей, орденоноски, “бывшей рапповки и комсомолки” (и бывшей супруги Александра Фадеева) Валерии Герасимовой к Сталину. Но к кому “к ним в дом” “она пришла”? Кто “она”? В. Герасимова? Л. Либединская? К кому “к ним”? В чей “дом”? Если Л. Либединская пришла к В. Герасимовой и А. Фадееву, то “они” уже много лет не были супругами. Фадеев со своей новой женой актрисой Ангелиной Степановой жил в доме на улице Горького. Использование личных местоимений в “Узле” — особая тема. Читатель должен перечитывать некоторые фрагменты по несколько раз, дабы понять, о ком и о чем идет речь.

РАПП управлялась партией, все назначения в руководстве, все идеи вбрасывались сверху” (с. 157–158). Может быть, не “вбрасывались сверху”, а “сбрасывались”?

О Николае Тихонове: “Отец Тихонова был парикмахером, мать — портнихой, старший брат стал мастером по парикам. Путь юноши, казалось, был предопределен <…> Но к 1923 году он еще оставался петербургским, а не советским поэтом” (с. 83). Без комментариев.

В 1927 году Маяковский, чутко воспринимавший настроения как снизу, так и сверху, выразил свой взгляд на расцвет нэпа в стихотворении “За что боролись?”” (с. 90). Без комментариев.

Начало открытым домашним отношениям с чекистами положил Маяковский” (с. 347). Без комментариев.

Факты, упрямые факты

Синтаксис “Узла” — питательная среда для его дефектной фактографии и наоборот. Здесь барочная стилистика не может не затуманивать легко проверяемых из независимых, вторичных и третичных источников бытовых и биографических фактов.

На пятьдесят страниц дневников Алигер приходится семнадцать комментариев. Из них девять типа: Гоша — “лицо неустановленное”, Ярка — Ярослав Смеляков, Ярослав — Я. Смеляков, Женька — Е. Долматовский. Никак не откомментированы такие события, как чистка аппарата ЦК ВЛКСМ после ноябрьского пленума ЦК 1938 года от сторонников репрессированного первого секретаря ЦК А. Косарева, Указ Президиума Верховного Совета СССР от 2 февраля 1939 года о массовом награждении советских писателей орденами Ленина, Трудового Красного Знамени и Знак Почета, церемония вручения орденов в Кремле. Не расшифровано участие Алигер в работе над текстом приветствия советской молодежи XVIII съезду ВКП(б), ее присутствие на съезде и т.д.

О первой жене Дмитрия ПетровскогоМарике Гонта: “На съемках фильма “Путевка в жизнь” <…> случился роман с режиссером Н. Экком. Роман длился недолго, режиссер был арестован” (с. 57). Экк арестован никогда не был[37].

О супруге литературного критика Корнелия Зелинского и об актере и режиссере Юрии Завадском сказано: “Влюбленность Елены Михайловны [Зелинской] в Завадского, видимо, и вызвала ее поездку в Ростов, а затем в Таганрог, где находился с театром сосланный режиссер” (с. 104). В этом нарративном фрагменте — чехарда грамматических времен. Сначала обширно цитируется запись из дневника К. Чуковского от 3 декабря 1931 года. Затем идет комментарий Н. Громовой о влюбленности супруги критика Зелинского в актера и режиссера Завадского. Глагол “вызвать” следовало бы употребить в будущем времени: “вызовет ее поездку”, потому что теоретически речь может идти о 1936—1939 годах. Приводя неопубликованный документ П. Керженцева о закрытии театра им. Мейерхольда, можно было добавить, что кампания по борьбе с формализмом и натурализмом в советском искусстве, которую в 1936—1937 годах рьяно проводил Платон Керженцев, привела к эпидемии закрытия московских театров. Одним из ликвидированных театральных коллективов стала Студия под управлением Завадского. Но “ссылке” ни он, ни его актеры подвергнуты не были. Студия переехала в только что построенный ультрасовременный театр в Ростове-на-Дону, и Завадский был назначен на должность художественного руководителя Ростовского театра драмы им. М. Горького. Это было не ссылкой, а творческой командировкой. Таганрог и его драматический театр здесь вообще неуместны. После смещения Керженцева и исправления перегибов двухлетия керженцевщины многие режиссеры быстро возвратятся в Москву. Юрий Завадский возглавит театр им. Моссовета, Иван Берсенев (из ликвидированного МХАТ-II) придет в Театр им. Ленинского комсомола и т.д.

“Ричард — имя чекиста Пикеля, который работал в театре Таирова и преследовал Булгакова своими статьями” (с. 368). Откуда у автора такая уверенность в том, что очередная несчастная жертва сталинского террора Р. Пикель был чекистом или агентом НКВД? В партийных архивах данных о чекистской принадлежности Пикеля не обнаружено. Пикель — 1896 года рождения, член ВКП(б) с 1917 года. Мать — литовка, отец — англичанин. Служащий. Незаконченное выcшее образование. В 1927—1928 годах член высшего органа театральной цензуры — Главреперткома[38]  (“Акустической комиссии” в “Мастере и Маргарите”).

О виднейшем деятеле литфронта 30-х годов Н. Гронском сказано, что к 24 мая 1935 года он совмещал должности главного редактора “Известий”, “Нового мира”, “Красной нови” и имел постоянный контакт со Сталиным (с. 239). После 20 февраля 1934 года Гронский уже не руководил “Известиями”. Его на этом посту сменил Н. Бухарин. Лишившись поста ответственного редактора главной правительственной газеты страны, Гронский до весны 1937 года оставался редактором журнала “Новый мир”. А журнал “Красная новь” он никогда не редактировал39 .

Итак, из трех фактов о Гронском, приведенных лишь в одной фразе Громовой, верен один (с оговоркой): ответственный редактор “Нового мира”, а не главный. Должность “главного редактора” появится в советских печатных СМИ только в конце 40-х годов. Понятно, что при 66 % неверной информации частный вывод об отношениях Гронского и вождя не может не звучать антиисторически. К маю 1935 года Гронский уже утратил “постоянный контакт со Сталиным” из-за потери своего номенклатурного статуса (в том числе и должности председателя Оргкомитета Союза писателей СССР). До 20 февраля 1934 года он имел право присутствовать на заседаниях Политбюро в качестве редактора “Известий”. Сверяемся со справочной литературой. Согласно журналу записи лиц, принятых Генсеком в его кремлевском кабинете, Грон-ский официально со Сталиным после 27 января 1934 года не встречался[40].

О составе редколлегии журнала “Знамя” в середине мая 1937 года Громова пишет: “Из всей редколлегии “Знамени” на свободе осталось четыре человека: Вишневский, Новиков-Прибой, Луговской и Исбах” (с. 318). Проверяем самый близкий к этой дате июньский номер “Знамени”. Он сдан в производство 16 мая 1937 года. В составе редколлегии указаны, а значит, оставались “на свободе”: Вс. Вишневский, А. Исбах, А. Косарев (первый секретарь ЦК ВЛКСМ), М. Ланда, В. Луговской и А. Новиков-Прибой. При этом армейский комиссар второго ранга Михаил Маркович Ланда был ответственным редактором этого “ежемесячного литературно-художественного и общественно-политического журнала”. Ланда также работал ответственным редактором “Красной Звезды”[41]. Такое совмещение двух должностей подчеркивало военную природу журнала “Знамя”.

Об Иване Юлиановиче Кулике сказано: “секретарь украинской делегации” (с. 305). Следует читать: секретарь правления Союза советских писателей Украины.

О партийном деятеле из Дагестана Юсуфе Шовкринском: “…он возглавлял в местном ЦК культурный отдел” (с. 212). Дагестан до 1991 года был автономной республикой в составе РСФСР. Местных ЦК и национальных компартий в автономиях никогда не было. Там работали местные обкомы или крайкомы ВКП(б) — КПСС. Что означает “культурный отдел”? Следует читать: Юсуф Нажмутдинович Шовкринский до ареста работал заведующим Отделом пропаганды и агитации Дагестанского обкома ВКП(б).

О члене Политбюро и секретаре ЦК ВКП(б) А. Андрееве говорится, что в 1937 году он был председателем Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б) (с. 214). Неверно. В 1937 году эту должность занимал Н. Ежов.

“1934 год знаменит “съездом победителей”, большинство участников которого тайно проголосовало против Сталина, предпочтя ему более мягкого Кирова, за что большая часть делегатов и была уничтожена” (с. 247). То, что большинство делегатов XVII съезда ВКП(б) “тайно проголосовало” против кандидатуры Сталина — фантазия автора.

Еще в конце 1935 — начале 1936 года, когда Андре Жид был принят в Союзе и считался вполне лояльным к советской власти писателем…” (с. 279). Жид посетил СССР в июне- июле 1936 года. Далее Громова утверждает: “Свой очерк А. Жид напишет в середине 1936 года, после посещения Советского Союза” (с. 278). Соответственно, свой очерк Андре Жид напишет к концу 1936 года.

В подробной хронологии 1937 года указывается: “4 апреля отрешен от должности Ягода, за чем следует и его арест” (с. 311). Нужно пояснить, что Ягода освобожден от должности наркома связи СССР (с кабинетом в здании Центрального телеграфа в Москве). От должности наркома внутренних дел он был отрешен за полгода до этого: 26 сентября 1936 года.

Автор утверждает, что Агранов был “повинен в гибели в начале 20-х годов ряда выдающихся ученых, среди которых А. Ганин, В. Таганцев, С. Мельгунов, А. Чаянов” (с. 347). Сергей Павлович Мельгунов умрет в эмиграции в 1956 году в возрасте 76 лет. Александр Васильевич Чаянов погибнет в 1937 году, а не в начале 20-х. Выдающийся ученый “А. Ганин” в именном указателе не идентифицирован. Нам также не удалось атрибутировать выдающийся характер его научной работы и факт причастности к его жизни и смерти Я. Агранова (самого расстрелянного в 38-м).

В мае 1938 года Н. Тихонов “работал над сценарием “Друзья”: о Кирове, Сталине и Орджоникидзе, их большой дружбе и революционной деятельности на Кавказе” (с. 356). В кинофильме Лео АрнштамаДрузья” среди действующих лиц нет ни Сталина, ни Орджоникидзе, ни Кирова. Речь в фильме идет о зарождении дружбы между представителями трех горских народов: осетина Бета, ингуша Мусы и балкарца Умара, а также о боевой солидарности горцев с революционными русскими казаками. Образ революционера — большевика Алексея — лишь отдаленно напоминает Кирова[42]. По-видимому, автор перепутала сценарий этого фильма с сюжетом оперы Вано МураделиВеликая дружба” (“Чрезвычайный комиссар”). Но и в этой опере на либретто Г. Мдивани персонажа по имени Сталин нет.

КСУ — это не “Контрольное санитарное управление” (!) (с. 216), как утверждает Громова, а “Комиссия содействия ученым”. Эту досадную ошибку усугубляет то, что расшифровка вмонтирована в текст цитаты из дневника К. Чуковского. Да и сам источник указан неверно[43].

ЛОКАФ — не “Литературный орган Красной армии и флота” (с. 147), а “Литературное объединение Красной армии и флота”

Этот трагикомичный перечень можно продолжать до бесконечности. Цитирование источников (мемуаров И. Эренбурга, Ю. Олеши) также оставляет много вопросов, особенно 
к произвольным купюрам и синтаксису, меняющим смысл  цитат.

Об Александре Фадееве

По крайней мере, о биографии Фадеева можно было написать с опорой на априорные энциклопедические факты. Громова утверждает: “Сталин Фадеева любил. Но с ликвидацией РАПП до конца тридцатых годов Фадеев был тоже нигде” (с. 160, опять-таки, “по рассказам Л. Либединской”). Что означает набор из трех слов “был тоже нигде”? “Тоже” — подобно Сталину? Других имен собственных во фрагменте не обнаружено.

Автору неизвестна роль Фадеева в истории советской литературы в 30-е годы? Напомним: в апреле 1932 года Фадеев подписывает постановление Правления РАПП о ликвидации ассоциации. Одновременно он входит в Организационный комитет нового Союза советских писателей “для руководства существующими литературными организациями”, а также в две ключевые комиссии: по журналам и по аппарату Оргкомитета. “На первом съезде ему поручили еврейскую секцию, и все…”, — продолжает Громова. Секцию ему поручили до съезда. На Первом Всесоюзном съезде советских писателей в августе-сентябре 1934 года Фадееву доверили еще несколько должностей. Он избирается (с согласия и по инициативе Сталина) членом Президиума Правления ССП, фактического Политбюро писательской организации. В списке он идет пятым (!) после Горького. Можно ли эти факты и подобный номенклатурный статус Фадеева в 30-е годы определить словами “был тоже нигде”? Затем наступит 37-й. Сегодня, по вновь открытым архивным документам, можно с уверенностью утверждать, что в 1937 году Фадеев усиленно работает над биографией железного наркома Н. Ежова. А в марте 1938 года, когда после смещения Керженцева зашатается кресло под дискредитированным ежовскими методами руления писательским союзом Владимиром Ставским, станет ясно, что его заменит намного более лояльный к коллегам-писателям Александр Фадеев.

А был ли Сурнин?

Работать, именно тяжело и упорно работать над текстом книги Н. Громовой “Узел. Поэты: дружбы и разрывы. Из литературного быта конца 20-х—30-х годов” можно только в читальном зале сверхсовременной библиотеки. Располагая неограниченным доступом к книжным стеллажам, подшивкам журналов и газет. Дабы постоянно бегать в поисках нужного первоисточника, сверять цитаты, консультироваться с энциклопедическими справочниками и словарями. Нужно иметь доступ к высокоскоростному Интернету, чтобы на сайте общества “Мемориал” проверять расстрельные списки времен массовых репрессий и нарушений социалистической законности.

Ближайшая библиотека, отвечающая высказанным пожеланиям, находится в Конгрессе США в Вашингтоне. Помимо работы в библиотеке, требуется перепроверка документальных материалов этой книги в читальном зале соответствующего архива. Это поистине невыполнимо.

Сумев создать такие условия для работы, нужно взять чистую тетрадь или открыть файл в ноутбуке и начать писать собственные комментарии и примечания, а по сути дела, переписывать книгу “Узел” заново, по крайней мере, ее первые четыреста страниц. Но здесь возникнет серьезная методологическая проблема. Подавляющее большинство документов, которые цитируются в первой части и приводятся во второй, документальной, половине книги, находятся в домашних архивах, в первую очередь архивах Луговского и Алигер. Доступа к ним нет. Фотоиллюстрации документов не публикуются. Как проверить, правильно ли прочитаны и транскрибированы документы? Если такое количество ошибок, абсурдных несуразностей допущено в области доступной информации, что можно ожидать, когда речь идет об информации закрытой?

Сможет ли читатель в далеком читальном зале педагогического института в российской глубинке или коллега в библиотеке североамериканского университета, получив экземпляр “Узла”, понять, перевести на современный русский язык и расшифровать фрагмент из дневника М. Алигер за 7 марта 1939 года?

“…А сама умчалась в Музыкальное управление, где меня ждал Костя.

А с утра была в Гослитиздате. Ходили с Ильей к Лозовскому. Обещают все устроить.

В Управлении разговаривали с Сурниным. Это — заместитель Гринберга. Условились, что в ближайшее время обсудят сначала либретто, а потом музыку. Я им рассказала о делах со “Смотрителем”. Обещали и этим делом заняться” (с. 588).

Один небольшой фрагмент, наугад выбранный из пятидесяти страниц текста дневника М. Алигер, который брошен читателю неоткомментированной грудой информации. Костя. Илья. Лозовский. Сурнин. Гринберг.

Поможем с детективной расшифровкой. С. Лозовский в 1937–1939 годах был директором Гослитиздата. Кто такой Илья и по какому поводу был разговор с Лозовским, остается неясным. Костя — это или поэт Константин Михайлович Симонов (1915–1979), или композитор Константин Дмитриевич Макаров-Ракитин (1912–1941), в то время муж Маргариты Иосифовны. Композитор Макаров-Ракитин окончил Московскую государственную консерваторию по классу Н. Мясковского, учился у него в аспирантуре и в 1937–1939 годах был его ассистентом. В 1940 году начнет служить в Ансамбле песни и пляски Московского военного округа. В 1941-м добровольцем уйдет на фронт. 3 сентября погибнет в бою под Ярцевом на Вяземском направлении. Из комментариев к “Узлу” ничего этого читатель не узнает. Он прочитает только лестные интимные подробности о нем в качестве мужа М. Алигер, и о том, что оба они “въехали” в “отдельную квартиру в композиторский дом на Миусской ул.” (с. 610).

Если речь действительно идет о Константине — композиторе, то “Управление” — это Управление музыкальных учреждений Комитета по делам искусств при Совете Народных Комиссаров СССР. Кто ждал Маргариту Иосифовну в Музыкальном управлении комитета — муж — композитор Константин Макаров или друг — поэт Константин Симонов, мы, вероятно, не узнаем никогда.

Но можно определенно утверждать, что некий Сурнин не был “заместителем Гринберга”, да и функционера по имени Сурнин в номенклатурных списках ЦК ВКП(б) не обнаружено. При подготовке данной статьи мы проверили списки руководящих работников Комитета по делам искусств за февраль-март 1939 года.

Сурнин — это В. Сурин — заместитель Председателя комитета по делам искусств при СНК и начальник Управления музыкальных учреждений. Утвержден на эту должность решением Оргбюро ЦК ВКП(б) “О работниках для Всесоюзного комитета по делам искусств”. Родился в 1906 году, русский, рабочий, член ВКП(б) с 1930 года, образование — среднее. Из трудовой биографии: ученик, подмастерье, мастер в телеграфных мастерских в Ростове, монтер телефонной сети. До 1931 года — токарь по металлу на цементно-шиферном заводе. В 1931–1936 годах — студент музыкального техникума в Ростове. С 1932 по 1937 год — музыкант Азово-Черноморского Радиокомитета. С 1937-го — заведующий оркестром и секретарь парткома “государственного музыкального коллектива” (Государственный симфонический оркестр). В тридцать три года становится начальником Главка Министерства культуры, фактическим начальником всех музыкальных учреждений страны, в том числе оперных театров, консерваторий (из справки Отдела руководящих партийных органов ЦК ВКП(б))[44]. Собрания именно таких кратких биографических справок энциклопедического характера не хватает истории нашей культуры. От выдвиженцев типа Сурина зависели творческие судьбы Прокофьева, Шостаковича, Хачатуряна, Мясковского, Глиэра, Кабалевского, певцов и балерин Большого и Киров-ского театров, профессоров прославленных Московской и Ленинградской консерваторий. Его стремительная карьера типична для выдвиженцев эпохи “великой чистки”. Русский паренек из рабочих, большевик со средним образованием, Сурин будет рулить советской музыкой ровно десять лет[45]. Финалом его блистательной карьеры, а также крахом его начальника — председателя комитета М. Храпченко станет фиаско с постановкой оперы В. Мурадели “Великая дружба”. Правда, Михаил Борисович Храпченко воскреснет в Институте мировой литературы им. Горького. Станет едва ли не главным специалистом по Гоголю и Толстому, выбьет себе звание академика большой Академии наук СССР. Умрет в звании Героя Социалистического труда. Карьера этого “замечательного” человека и его след в истории отечественной литературы XX века — предмет особого разговора, хотя его номенклатурная биография, особенно до 1938 года, также не опубликована и вызывает некоторые вопросы. В конце 50-х Сурин станет заместителем Министра культуры СССР.

Но вернемся к “Узлу”. В этом фрагменте остается нерешенным вопрос с М. Гринбергом (псевдоним Сокольский) (1896–1977). Он был заведующим отделом музыки газеты “Советское искусство” и одновременно руководил Музыкальным управлением. Но 28 февраля 1939 года, то есть за десять дней до беседы Маргариты Алигер с ним и Суриным, приказом Комитета по делам искусств № 71 Гринберг был освобожден от должности начальника Управления музыкальных учреждений комитета. Временно исполняющим обязанности назначен Сурин[46]. По-видимому, М. Алигер еще не знает об этом приказе, поэтому считает, что Сурин — это заместитель Гринберга[47] .

Разобравшись с бюрократическими дебрями, перейдем к оперным делам. Юная Алигер явно говорит о двух операх. “Сначала либретто, а потом музыка”. После скандала с “Леди Макбет Мценского уезда” и редакционной статьи в “Правде” “Сумбур вместо музыки” было принято негласное железное правило: без утверждения текста либретто композиторы не могли начинать работу над музыкой опер. По-видимому, Алигер и Костя беседовали с Суриным и Гринбергом о либретто оперы Макарова-Ракитина “Невеста солдата” (по повести В. Катаева “Шел солдат с фронта”). А “Смотритель” — это “Станционный смотритель” по Пушкину — опера В. Крюкова (1902–1960). Разумеется, что следов никакого Крюкова ни в комментариях, ни в подстрочнике, ни в именном указателе нет.

Кто из отечественных коллег-литературоведов, а тем более из зарубежных славистов, русистов, советологов и кремленологов может знать, что Сурнин (с. 588) — это В. Сурин, а Никитин на странице 498 и на странице 494 — это совсем не тот прозаик Николай Николаевич Никитин, что на странице 59, а заместитель заведующего Отделом печати и издательств ЦК ВКП(б) и ответственный редактор “Правды” А. Никитин (1901–1944)? В кровавом 37-м Никитин “рулил” “Комсомольской правдой” и, возможно, еще по комсомольской линии был знаком с Алигер. Кто догадается, что неидентифицированный “Мусаигов” на странице 268 — это, скорее всего, не мужчина, а литературный критик и очень отважная женщина Евгения Яковлевна Мустангова (Рабинович) (1905–1937), прославившаяся защитой Пастернака на минском Пленуме правления ССП в феврале 1936 года и сгинувшая в топке сталинской чистки в 37-м (“Мусаигов” упоминается именно во фрагменте о Пленуме)?

Кто из нас поймет, что некий Цехер (без инициалов) (с. 483–484, комментарий: “лицо неустановленное” (!)) — это отнюдь не начальник Главного управления средней школы Наркомпроса РСФСР Лев Абрамович Цехер (1895–1938), расстрелянный 16 июня 1938 года[48], а Арон Абрамович Цехер (1895–1938), который в 1931–1934 годах работал первым секретарем Дагестанского обкома ВКП(б) и был приговорен Военной коллегией Верховного Суда к расстрелу (по первой категории) 26 июля 1938 года[49]? Почему Арон, а не Лев? Потому что распутывание “Узла” — этого гордиева узла современного отечественного литературоведения — подлинная высшая школа познания советской истории. Читателю по окончании спецкурса становится понятно, что главный герой повествования Луговской большую часть 30-х по пограничной линии курировал Дагестан. Отсюда и Цехер-Дагестанский. Тем более что Луговской, как написано в книге, провожает его на вокзал.

Предварительные итоги и краткие выводы

Изучение истории государственного и полицейского регулирования русской, украинской, грузинской, таджикской и т.д. литератур советского периода — дело сложное. Очевидно, что составление даже весьма приблизительной картины этой истории далеко от завершения. Проблема заключается прежде всего в том, что археографическая база этого раздела отечественной культурологии не только досконально не изучена, но не “оприходована” и даже не выявлена целиком и полностью.

Дихотомия лично-частного и государственно-общественного в судьбах деятелей искусств прошла Берлинской стеной по культурологическому полю археографического обеспечения научно выверенных биографий замечательных и просто знаменитых людей. Сегодня все приближающиеся к этой стене независимые исследователи безжалостно уничтожаются (разумеется, это образ). В условиях раздробленности государственных архивных коллекций, их полуоткрытости или полузакрытости вакуум информации заполняют ангажированные семейные предания, легенды, частные письма. Повсюду царит дух групповщины и клановости. Владельцы и наследники целых архивных коллекций и авторских прав иногда берут на себя функции пресловутого Главлита. Процесс описания “мест и глав жизни целой” (Б. Пастернак) подчас ведет себя по законам жанра агитпроповской охраны государственных тайн: (само)цензуры, купирования текстов (в том числе глав из жизней, событий, судеб), сокрытия ключевой информации, (бес)сознательных фальсификаций, подлогов.

Многие личные архивные фонды деятелей литературы и искусства закрыты до неопределенного будущего времени в государственных архивохранилищах и в музеях. Эта практика иногда действительно является следствием требований родственников и наследников (фондообразователей). Однако часто она отвечает плановой или внеплановой работе самих архивистов, которые готовят публикации и исследования по отдельным, подчас абстрактным или необъятным темам.

Проблемы с реализацией подобных научно-исследовательских проектов, проведение издательской и редакционной работы, типографский процесс, распространение, рецензирование усложняются поисками источников внебюджетного финансирования, получением грантов от зарубежных фондов, помощи отечественных спонсоров, наконец, зависят от включения изданий в федеральную целевую программу “Культура России”.

Документальный вакуум заполняют домыслы, отголоски устных преданий, традиций, а иногда и откровенных ангажированных сплетен. Безусловно, они имеют право на существование, будучи важной областью народной истории. Отсутствие информации и дезинформация это также своеобразные виды информации. Но исторический фольклор следует перепроверять и сверять с общеизвестными фактами биографий, каноническими хронологиями, номенклатурной историей любого индивида и общества, в котором он жил. Особенно это касается такого трагического явления из нашего недавнего прошлого, как всепроникающий гнет органов государственной безопасности. Памятник жертвам политических репрессий, торжественно обещанный Н. Хрущевым на XXII съезде КПСС, так и не построен. Возобновленный призыв, прозвучавший на XIX партийной конференции, также сошел на нет. Ответив на вопрос “ведет ли эта дорога к Храму?”, мы не выполнили свой долг перед жертвами коммуно-большевизма. Гласность и ликвидация белых пятен истории сыграли роль надгробных памятников, увековечив память о жертвах режима. А жертвами, по словам Ахматовой, были все: та Россия, которая сажала, и та, которую сажали. Тем более, что категория сажаемых и расстреливаемых постоянно пополнялась из группы сажавших и расстреливавших.

Прочитав аннотацию и купив “Узел” в Московском Доме книги на Новом Арбате (бывший Калининский проспект) за 281 руб. (с учетом НДС), ждал поучительной встречи с непредсказуемым прошлым. Интерес сменился недоумением. Потом появились и другие эмоции. В итоге получилась добровольная пытка под стать той эпохе, которую эта книга затянула еще более тугим узлом...
_______________________________

1. Вопросы литературы. 2007. № 1. С. 350.

2. Бабиченко Д. Л. Литературный фронт. История политической цензуры. 1932–1946 гг. Сборник документов. М.: Энциклопедия россий-ских деревень, 1994. С. 224–225.

3. Там же. С. 38–39.

4. Артизов Андрей, Наумов Олег. Власть и художественная интеллигенция. М.: Международный фонд “Демократия”, 1999. С. 765.

5. Там же. С. 276.

6. Анализ стихотворений Пастернака в “Известиях” см. в книге Лазаря Флейшмана “Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов” (СПб.: Академический проект, 2005. С. 382–391).

7. Стенограмма заседания Президиума Правления ССП под председательством А.Н. Щербакова и выступление Щербакова по докладу редакции “Новый мир” 5 мая 1935 года // Российский государственный архив социально-политической истории (РГАСПИ). Ф. 88. Оп. 1. Д. 397. Л. 27.

8. См.: Письмо МИД РФ от 13 января 1992 года за № 11/Угп. В письме, в частности, говорилось, что “Российская Федерация продолжает осуществлять права и выполнять обязательства, вытекающие из международных договоров, заключенных Союзом Советских Социалистических Республик”. МИД РФ “просит рассматривать Российскую Федерацию в качестве Стороны всех действующих международных договоров вместо Союза ССР”. В этом — основа всех последующих претензий к РФ на историческом фронте: требований ответить за “голодомор”, за Катынь, депортации… Список может быть бесконечным.

9. Николай Григорьевич Маркин (1893—1918) — матрос, в 1917–1918 годах секретарь Народного комиссариата иностранных дел (НКИД). По заданию Ленина организовал публикацию секретных документов царского и Временного правительств.

10. Сталинское политбюро в 30-е годы / Сост.: О. В. Хлевнюк, А. В. Квашонкин и др. М.: АИРО-ХХ, 1995. Название сборника отражало риторику перестроечных лет. “Троцкистского” политбюро в 30-е годы не было.

11. Отчетный доклад XIX съезду партии о работе Центрального Комитета ВКП(б) // О партийной и советской печати. Сборник документов. М.: Правда, 1954. С. 635.

12. См., например: Президиум ЦК КПСС. 1954—1964. Т. 2. Постановления 1954–1958 / Главный редактор А. А. Фурсенко. М.: РОССПЭН, 2006. Ответственный составитель В. Ю. Афиани. Составителями числятся пять человек. Кто конкретно работал над томом — непонятно.

13. Политбюро ЦК ВКП(б) и Совет Министров СССР, 1945–1953 / Сост.: О. В. Хлевнюк, Й. Горлицкий и др. М.: РОССПЭН, 2002.

14. Федеральное архивное агентство после очередной административной реформы стало автономным подразделением Министерства культуры и массовых коммуникаций Российской Федерации. Для краткости в статье используется аббревиатура Росархив.

15. Майский пишет: “СССР хорошо защищен против какой-либо атаки на него и может спокойно выжидать дальнейшего развития событий. Борьба с японской агрессией мыслима лишь как часть общей борьбы с агрессией вообще в плоскости коллективной безопасности”. Он испрашивает принципиальную директиву о возможности союза с Великобританией: “...как мне держаться в случае весьма возможных повторных запросов того же типа” (РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Ед. хр. 214. Лл. 120–122).

16. Цит. по: Источник. Документы русской истории. 1998. № 4. С. 157.

17. РГАСПИ. Ф. 82. Оп. 2. Д. 590. Л. 51. Пометка “ЦК” зачеркнута. Инициал “М”: “Получен 23 ноября в 19 часов 27 минут”.

18. Например, в книге руководителя Федерального агентства по архивам В. Козлова “Обманутая, но торжествующая Клио. Подлоги письменных источников по российской истории в ХХ веке” (М.: РОССПЭН, 2001) глава пятая называется ““Сибирский Пимен”, или Несостоявшееся открытие гения Анучина”. В ней выстраивается гипотеза о том, что воспоминания малоизвестного сибирского ученого и педагога В. Анучина и письма к нему М. Горького отвечают заявленной монографией В. Козлова теме. В главе приводится иллюстрация автографа письма Анучина на имя И. Сталина и указывается его архивный шифр: РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 84. Д. 115. Л. 20. Уже в этой иллюстрации и в ее цитировании в тексте смущала некоторая незаконченность документа. Первое. В указанных руководителем Росархива фонде и описи цитированного листа из дела не оказалось, да и само архивное дело к Анучину отношения не имеет. Вы его обнаружите в другом, ленинском фонде РГАСПИ: Ф. 4. Оп. 2. Д. 83. Полное название дела: “Анучин, В. И. “Встреча с Лениным (февраль-март 1897 г.) в Красноярске в библиотеке Юдина на квартире К. Г. Поповой. Подлинники, имеется переписка””. Отметки о знакомстве с этим делом В. Козлова нет. Второе. Это дело 5 декабря 1994 года по теме “Выявление документов о В. И. Ленине” смотрел В. Шепелев из РЦХИДНИ. Сделал выписки. Третье. В. Шепелев работает заместителем директора РГАСПИ. Выскажем гипотезу, не имеющую отношения к данной детали указанной монографии. Используя свое служебное положение, начальник отрасли в ранге зам. министра “икс” направляет своего непосредственного подчиненного зам. директора подведомственного ему архива “игрек” с заданием произвести выявление, выемку и ксерокопирование искомого документа. При этом зам. директора “игрек” волей-неволей подводит начальника “икс” и отсылает к неправильному шифру. Такие визитные карточки — маркеры допускаются в нашем архивном деле. В порядке самозащиты и уличения недобросовестного цитирования другими не ими выявленного доку-мента.

19. Увы, это еще одно наследие советских времен, от которого следует отказаться. Например, в пятом томе (книга первая) (М.: РОССПЭН, 2004) “Трагедии советской деревни. Коллективизация, раскулачивание. Документы и материалы” авторыподразделяются на три категории. Первая — главный редакционный совет (11 человек, из них тройка — главные редакторы). Вторая — редакционная коллегия тома (12 человек, из них двое — ответственные редакторы). Третья — составители (21 человек, из них восемь — ответственные составители). В трех категориях числятся сорок четыре человека (!), хотя некоторые дрейфовали из одной группы в другую. Тяга к строительству иерархических пирамид в научном и околонаучном мире неистребима: члены и кандидаты в члены, секретариат (отдельно — ответственный секретарь). При таком раскладе кадров уяснить, кто конкретно работал над томом и кто персонально отвечает за его удачи и недочеты, не представляется возможным.

20. Его интервью агентству Интерфакс см.: http://www.interfax.ru/r/B/exlusive/22.html?id_issue=11785474.

 21. Институты управления культурой в период становления. 1917–1930-е гг. Партийное руководство; государственные органы управления. Схемы / Главный редактор К. Аймермахер. М.: РОССПЭН, 2004.

22 Громова Н.А. Узел. Поэты: дружбы и разрывы. Из литературного быта конца 20-х—30-х годов. М.: Эллис Лак, 2006.

23. Владимир Александрович Луговской (1901–1957) — сын преподавателя словесности. Учился в гимназии. С 1918 по 1924 год — на службе в Красной Армии. Окончил Военно-педагогический институт. Был курсантом, инструктором, полевым контролером. Первый председатель Клуба Федерации советских писателей, один из организаторов Литературного объединения Красной армии и флота (ЛОКАФ). Участвовал в группе конструктивистов. В 1930 году вступил в РАПП. В 30-е годы — член редколлегии журнала “Знамя”. Преподавал в Литературном институте им. Горького.

 24. Здесь и далее фрагменты из автобиографий Вс. Вишневского приводятся по машинописным оригиналам, хранящимся в фондах Государственного архива Российской Федерации (ГАРФ).

25. Краткая литературная энциклопедия. Т. 1. М.: Советская энциклопедия, 1962. Ст. 993.

26 Дневник получен из архива А. Коваленковой — внучки поэтессы.

27. РГАЛИ. Ф. 1038. Оп. 1. Д. 948. Л. 48.

28. Там же.

29. Цит. по: Громова Н.А. Узел. С. 239. Далее номера страниц этого издания указываются в тексте.

30. Так в тексте книги. Правильно: Леонид Вилкомир (1912 — погиб в начале 1942 года). Учился в Литературном институте, в 1938 году призывался в армию, работал в “Красной звезде” (благодарю за эту сноску Л. Лазарева. — Л. М.).

31. В решении Политбюро от 4 апреля 1937 года “О комиссии по командировкам за границу” говорилось: “а) Все разрешения на выезд за границу предварительно рассматриваются комиссией ЦК ВКП(б) по личному докладу соответствующего наркома с обязательным заключением НКВД СССР; б) предложения комиссии вносятся на утверждение ПБ”. В состав комиссии по командировкам за границу входили: Ежов, Межлаук, Агранов, Поскребышев, Жданов. Сталин переправил на: 1. Андреев. 2. Агранов. 3. Поскребышев. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 1142. Л. 140). В случае с Союзом советских писателей (фактическим наркоматом или министерством по делам литературы) ходатайство подавалось руководителем творческого союза.

32. Отчеты по партийной линии посылал в Москву из Праги и из Парижа Александр Безыменский. В одной из депеш, помеченной 11 декабря 1935 года и адресованной начальнику Культпроса ЦК и ответственному секретарю Правления ССП Щербакову, его заместителю по Отделу ЦК Алексею Ангарову и куратору поэтического фронта в ССП Алексею Суркову, Безыменский докладывал о Париже: “Город осматривали тщательно. Ребята восхищены. В кабаках тоже побывали, но мало и с приличными людьми”. О Владимире Луговском: “Последний факт, взволновавший нас, — это катастрофа с Луговским, его треснутое ребро. Он лежит в больнице, все для него сделано, ничего серьезного нет, через 3—4 дня выйдет. Он ехал с неким Яффе, с корр. “Комправды” Савичем и редактором “Лю”. Автобус наскочил на их авто. Всех помяли, но все невредимы. Луговской клянется, что пьяны они не были, — это я проверю. Володя сидел сзади — в спорткупе”. О Семене Кирсанове: “…сей птенец чуть не выдал [немецкого писателя-антифашиста] Вилли Бределя, ехавшего нелегально из Австрии. Сема увидел его в ресторан-вагоне, бросился к нему, громко назвал его и обмер, услыхав тихую фразу, что Вилли будет узнавать нас только после границы Швейцарии. Кирсанов, бледный как смерть, сам рассказал мне об этом, продрожал три часа до границы, но от этого не легче. Ну и дитя! Мне надоело о нем говорить, но надо” (рукопись синими чернилами — РГАСПИ. Ф. 88. Оп. 1. Д. 514. Лл. 1об., 2).

33. Причины признания сталинской действительности со стороны значительной части советской интеллигенции в 30-е годы (по эту сторону гулаговской колючей проволоки) сформулированы и объяснены в статьях Л. Гинзбург “Поколение на повороте” (Гинзбург Л. Литература в поисках реальности. Л.: Советский писатель, 1987), “И заодно с правопорядком…” (Тыняновский сборник. Третьи тыняновские чтения / Отв. ред. М. О. Чудакова. Рига: Зинатне, 1988).

34. В аннотации особо выделяются “устные воспоминания” М. Белкиной и Л. Либединской, им “автор признателен за рассказы и воспоминания” (это уже из предисловия, с. 8).

35. В именном указателе сказано: “Марианна Анатольевна Герасимова (1901–1944) — работник НКВД до 1934 г.”. Так когда же она ушла из органов? До убийства С. Кирова или после?

36. В именном указателе кроме другой даты смерти М. Герасимовой — 1944 года — есть помета составителя “репрессирована, покончила с собой” (с. 654), вводящая читателей в заблуждение. Маркер “репрессирован” после даты смерти обычно ставится у жертв сталинского террора. “Репрессирована, покончила с собой” подразумевает, что М. Герасимова покончила с собой или в чекистских застенках, или в “столыпине” по дороге в Гулаг, или в гулаговском концлагере. “Квартиру сестры в Лаврушинском переулке” по формальным признакам к гулаговским декорациям отнести нельзя.

37. Его несчастье окажется в немецкой фамилии. В письме М. Суслову в 1951 году безработный в течение десяти лет (!) Экк напишет: “Многие, встречая меня, спрашивали, что, возможно, я до сих пор не работаю, потому что фамилия моя говорит о моем <…> немецком происхождении. На это мне приходится ответить, что я, отец и мать, дед и прадед были русские люди, хотя и носили такую фамилию” (Кремлевский кинотеатр. 1928–1953. Документы / Отв. сост. К. М. Андерсон, Л. В. Максименков. М.: РОССПЭН, 2005. С. 890). Экк был режиссером первого звукового советского художественного фильма “Путевка в жизнь” (1931) и первых советских цветных фильмов “Груня Корнакова” (“Соловей-соловушко”) (1936) и “Сорочинская ярмарка” (1939).

38. См. справку к заседанию ОБ ЦК от 23 января 1928 года № 9/18 г. “О Главреперткоме”. Коллегия ГРПК: Ф.Ф. Раскольников, Р.В. Пикель, Н. А. Рузер-Нирова, П. А. Бляхин, И. Г. Лазьянкин. Решено: “Организовать при ГРПК Совет по вопросам репертуара в составе 30 чел., включив в него представителей общественных пролетарских организаций и персонально авторитетных товарищей, сведующих в вопросах искусства”.

39. В январе 1933 года, на пике номенклатурной власти Гронского, орган Оргкомитета Союза писателей РСФСР — журнал “Красная новь” — редактировала коллегия в составе: Вл. Бахметьев, Ф. Березовский, В. Ермилов, Вс. Иванов, И. Луппол, Ф. Панферов, А. Фадеев и М. Шагинян. В преддверии года “великой чистки” — к декабрю 1936-го — этот список остался без изменений.

40. Особого внимания заслуживают две книги: воспоминания вдовы Гронского (Гронская Лидия. Наброски по памяти. Воспоминания / Сост. С. И. Гронская. М.: Флинта, 2004) и книга дочери Гронского о ее тете и дяде (Гронская С. И. “Здесь я рассадил свои тополя…” Документальная повесть о Елене Вяловой и поэте Павле Васильеве. Письма. М.: Флинта, 2005).

41. М. Ланда арестован 5 ноября 1937 года, расстрелян 28 июля 1938 года (Расстрельные списки. Москва 1937–1941. “Коммунарка”, “Бутово”. М.: Общество “Мемориал” — Изд. “Звенья”, 2002. С. 236).

42. Просмотрена видеокассета фильма “Друзья” (производство к/с “Ленфильм”, 1938). Каталог ПКФ “Восток”, № PCFVV-402.

43. Правильная ссылка выглядела бы следующим образом: Чуковский К. Дневник. 1930–1969 / Сост., подгот. текста, комментарий Е. Ц. Чуковской. Издание 2-е, исправленное. М.: Современный писатель, 1997. С. 82.

44. РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 114. Д. 843. Лл. 39–43.

45. Например, в августе 1939 года он попросит начальника Политуправления РККА Л. Мехлиса “дать соответствующее указание о выступлении [Краснознаменного] ансамбля 15, 17, и 19 августа в Зеленом театре Всесоюзной сельскохозяйственной выставки” (Центральный государственный военный архив. Ф. 9. Оп. 29с. Д. 479. Л. 145). Примечательно, что открытие выставки и выступление Краснознаменного ансамбля Александрова приходилось на дни накануне и во время заключения пакта с гитлеровской Германией.

46. См.: Институты управления… С. 168.

47. М. Гринберг будет утвержден на должность директора Госмузиздата 21 июня 1941 года (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 116. Д. 98. Л. 51).

48. Расстрельные списки. С. 429.

49. Лубянка. Сталин и Главное управление госбезопасности НКВД. 1937–1938 / Сост.: В.Н. Хаустов и др. Под ред. А. Н. Яковлева. М.: Международный фонд “Демократия”, 2004. С. 543.