Источник: «Лесная, 27». ЭХО «ЦЕНТРНАУЧФИЛЬМА». Записки старшего администратора. (Эпизод 2, глава 17) Материалы для публикации предоставлены автором.
В октябре начались занятия во ВГИКе. Из нас, студентов-москвичей, была сформирована вечерняя группа. Мы должны были заниматься три дня в неделю. Это было уже серьезно. Лекции, семинары, курсовые работы — покой нам только снился. На мою бедную голову свалились история литературы, история кино, теория драматургии, русское и зарубежное изобразительное искусство, не считая всяких диаматов, истматов, политэкономии. И конечно сценарное мастерство.
Старостой группы была назначена Инна Рабкина. Скандально известная Инна. В первый раз я услышал о ней от студийных подруг, собиравших подписи под письмом протеста. Они возмущались тем, что пришедшая совсем недавно на должность табельщицы Инна была скоропалительно переведена в ассистенты режиссера — да еще и первой категории. Другим на это потребовались годы. Инна это умела — стать протеже начальницы отдела кадров, «мамы Клавы», и проскочить сразу несколько ступенек карьерной лестницы. Средствами она не брезговала. Хорошо помню, как на вступительном экзамене по литературе меня отвлекала от дела ее голая коленка, слегка прикрытая тетрадкой с готовым сочинением. Списывала за милую душу.
При всем при том ей нельзя было отказать в грубоватом чувстве юмора. И не посочувствовать двусмысленному положению в семье. Мужем Инны был второстепенный драматург с соответствующим окружением.
— Когда они собираются, — жаловалась Инна, — меня как будто в доме нет. Спорят, шутят, со мной словом не перемолвятся. Не их круга…
Мы часто ездили в институт вместе. Инна брала меня под руку, и на моем плече надолго оставались синяки. «Железная грудь» — мысленно называл я ее.
В группе нас было человек двенадцать. Очень скоро я понял, что большинству из них нужно было не образование. Они пришли в институт за дипломом. Он должен был подтвердить их право на занимаемые должности: вторых режиссеров на студиях, редакторов на телевидении, заводских журналистов. Мне тоже хотелось подписывать сценарии своим именем, но и сама учеба доставляла мне удовольствие.
Историю искусства преподавала Паола Дмитриевна Волкова. Человек-легенда.
Она рассказывала о великих художниках прошлого так, будто сама стояла рядом с ними за мольбертом, сама жила их жизнью. И я ей верил — ее культуре, ее обаянию нельзя было не поддаться.
Экзамен по русскому искусству мы сдавали в Третьяковке. Мне досталось «Явление Христа народу». Я рассказал все, что тогда было положено знать об этой картине: о поисках Ивановым «мировой идеи», о возможном сближении с Герценом.
— А в чем главная трагедия Иванова? — спросила меня Паола. Я стал что-то лепетать о разочаровании в религии, о «перегорании» темой.
— Зайдите в соседний зал! — предложила педагог. — Посмотрите на эти этюды! Разве вы не видите, что это чистой воды импрессионизм? Иванов прошел мимо сделанного им открытия: мгновенного впечатления от увиденного пейзажа — того, чем позже будут восторгаться любители Моне и Ренуара!
А когда позже я написал курсовую работу об искусстве Ахетатона, Паола Дмитриевна загнала меня в угол и стала убеждать всерьез заняться сценариями на тему искусства.
— У вас это может получиться!
Ах, если бы я мог послушаться ее!
Между тем на студии пошли разговоры о скором переезде. Где-то у черта на куличках, почти в Химках, «Мособлстрой» заканчивал долголетнее строительство нового здания. Рассказывали, что когда-то, вскоре после войны, у нас побывал тогда еще всесильный маршал Жуков.
— Что это за халупа? — спросил он директора. — Почему не строишься?
— На какие шиши? — простодушно ответил Михвас.
— Пиши ходатайство! — приказал маршал. С тех пор студия все строилась и строилась. Говорили, правда, что это будет «второй Голливуд». С огромными павильонами, натурной площадкой и видом на канал. И даже с плодовым садом. Вот только добираться туда придется на перекладных.
А пока мы с Валентиной Яковлевной запустились с картиной «Где живет твой ум». И гадать не надо — по сценарию нашего дорогого Дорохова! Просто и занятно о работе мозга. Алексей Алексеевич придумал незатейливую аналогию с устройством корабля, где всеми процессами и механизмами управляет боевая рубка — «мозг» корабля. И мы поехали в Ленинград — в Адмиралтейство. Там подумали, подумали и разрешили съемки на учебном крейсере, который должен был отправиться в плавание по Балтийскому морю.
Крейсер стоял в Кронштадте. Два дня мы прожили в гостинице. Брали такси и ездили снимать старые, заброшенные форты. Они густо обросли малиной, и пока Валентина Яковлевна с Володей Рыклиным снимали на пустой площадке все, что осталось от укрепления, мы с Галей ублажали себя сладкой ягодой.
На корабль мы явились, как цыгане: с чемоданами, ящиками с аппаратурой и мешками. В мешках были арбузы. На корабль вели металлические сходни. Что меня поразило: воронки на причальных тросах. Широкой стороной они были обращены к берегу. «Чтобы крысы не забегали!» — объяснили нам. Это не мешало крысам крутиться под ногами часовых, охранявших трапы ракетоносцев. Крысы орудовали и на палубе крейсера. А одну из них водили на поводке матросы. Нам говорили (не знаю, правда это или нет?), будто за десять пойманных грызунов давали недельный отпуск.
Мужскую часть группы разместили в библиотеке, а женщин поселили в свободной каюте. Вечером с нами знакомился командир крейсера. Коренастый, но ладный крепыш, он сразу подавил меня внутренней мощью. Капитан первого ранга, как-никак! Он с удовольствием угощался арбузами, а с еще большим удовольствием поглядывал на Галю. «Я пропала!» — шепнула мне она.
Ближе к ночи на крейсер прибыл адмирал. Его встретил строй почетного караула и звук фанфар. И почти сразу же начали готовиться к отплытию.
Ночь мы почти не спали. И не только из-за предпоходной суеты. Несколько раз нас будили пронзительные звонки. Тревога! Бедных курсантов (а их было 300 человек) вырывали с коек и заставляли отражать атомное нападение. Они летели, сломя головы, по трапам, на ходу облачаясь в защитные комбинезоны. Пока они занимали боевые посты, до нас доносилась заглушаемая противогазами ругань офицеров. После команды «Отбой!» курсанты долго поливали друг друга из шлангов — смывали «радиоактивную пыль». Так повторялось через каждые 5-6 часов.
Утром мы плыли уже в открытом море. Берегов не было видно, поэтому о скорости можно было судить только по бурунам от винтов. Впрочем, заниматься этим было некогда. Мы снимали в рубке: командира, вахтенного офицера, рулевого за штурвалом, компас, радары. По нашей просьбе старпом передавал команды в машинное отделение: «Тихий ход!», «Полный вперед!», «Самый полный!» — или что там еще положено. Рулевой крутил штурвал, потом Валентина Яковлевна смонтирует это с отклонениями бурунов за кормой. В общем, «мозг корабля» работал.
А когда мы захотели снять ход крейсера со стороны, нас одели в ватники и посадили в катер. Мы поплыли втроем: Я, Володя Рыклин и ассистент оператора Гриша Поляк. Гриша один из немногих ассистентов не учился во ВГИКе. Поэтому у него почти не было шансов стать оператором. Зато он был хорошим фотографом. У меня до сих пор хранятся снимки, сделанные им на корабле.
Крейсер со стороны казался устрашающе грозным. Но когда нам показали орудия главного калибра, оказалось, что они давным-давно непригодны для стрельбы. Корабль дожидался списания.
Мы снимали стрельбу из скорострельных зенитных орудий. Туда вставляли обойму их десяти снарядов. Бум-бум-бум! - выстреливала пушка. Ах-ах-ах! — приседали в такт режиссер и ассистент.
А высоко в небе вспыхивали огненные шары. Красивей любого салюта.
Обедали мы в офицерской столовой. Завтрак был самый скромный: чай и пара печеньиц. Зато обедов было целых два! Я потом узнал, что таков порядок на любом корабле. Кормили хуже, чем у летчиков в Полярном, но тоже ничего.
По вечерам мы сумерничали с командиром. Доедали арбузы и разговаривали на интеллигентные темы. Все-таки не каждый день на флоте гостят киношники из Москвы. Командир смотрел умными глазами и деликатно сплевывал семечки. Галя тихо млела.
Однажды в начале ночи я забрался на самый верхний мостик — откуда вперед-смотрящий кричит: «Земля!». Меня словно поглотила черная бездна. Только слабо светилась дверь рубки, да издалека доносился мерный гул - работали машины. На свете были только я и звезды.
— Любуетесь? — раздался негромкий голос. Командир неслышно поднялся с палубы. Я вздохнул от глубины души и тихонько побрел в свою библиотеку. Только теперь я понимаю: это капитан вежливо проверял, не посылаю ли я сигналы притаившимся за горизонтом врагам.
Мы дошли до границ Польши. Телевизоры уже принимали их передачи. «Плыть бы еще и плыть! — думал я. — До самой Англии!».
На обратном пути мы почти отдыхали. Я так обленился, что сидя с книгой на корме, посылал Галю к командиру — передать пожелания Валентины Яковлевны: «Лево руля!» или «Право руля!». Камера себе тарахтела, Володя Рыклин в перерывах развлекал нас байками.
Я уже говорил, что Владимир Григорьевич был сыном штатного фельетониста газеты «Правда». Должность столько же почетная, сколь и рискованная. Конечно, хорошо было жить в Доме на набережной, получать кремлевский паек и первым узнавать сногсшибательные новости. Но как же опасно было быть на виду в те еще годы! Снаряды падали просто рядом. «Однажды, рассказывал Володя, когда мы жили на даче, к дому подъехала черная «Камка». Из нее вышли двое военных.
— Хозяин дома? — спросили они, до смерти испугав Володину маму.
— Он где-то… гуляет, — пробормотала она, а Володя стремглав кинулся прочь. Он нашел отца у озера.
— За мной? — спросил отец. — Ну что же делать… Пошли!
Когда они вошли в комнату, военные терпеливо беседовали за столом.
— Вы ко мне? — спросил Рыклин-старший.
— Собирайтесь! — приказал один из военных. Отец простился с матерью, успокоив ее, что это недоразумение, и он скоро вернется. Военные насмешливо кивали головами.
— Ну, гражданин Могилевский, пошли! — предложил один из них. Отец с надеждой встрепенулся:
— Могилевский?.. Я Рыклин!
— Рыклин? — Военные уткнулись в его паспорт. — А Могилевский?
— На соседней даче, — еще не смея верить, показал отец. Военные извинились и отправились на соседнюю дачу… Могилевский умер в лагере.
Во время войны Владимир Григорьевич служил в службе разложения противника. Он ездил в автомашине с мощными рупорами. Подъехав поближе к переднему краю, они включали запись с обращением на немецком языке и ставили какую-нибудь душещипательную немецкую пластинку. «Что-нибудь про родной дом, где тебя ждут мутер унд фатер». Немцы открывали огонь, и тут уж все зависело от проворности водителя.
— Я был единственным евреем в казачьей части! — смеялся Володя. — Мои друзья устроили из этого анекдот: «Когда еврейское казачество бунтует!». Только мне было не до смеха… Какой из меня кавалерист! Скомандуют: «По коням!.. Рысью!». Все уже в седлах, а я все стремя найти не могу… Но ничего — я старался. Даже песни с ними спивал. В основном — такие, что ни слова сказать не могу… Может, это и спасло мне жизнь. Мы стояли на Керченском полуострове. Боев здесь давно уже не было, все расслабились, стирали портянки. Однажды ночью меня будит водитель:
— Немцы рядом!.. — Ты что! Фронт же далеко!.. — Прорвались! Все бегут! Тикай!..
— А машина?.. — Тикай, тебе говорят!..
-—Добежали до пролива, берег забит нашими. Ни катеров, ни лодок. Водитель кричит: — Плыви!.. — Куда? Как?... Я же не плаваю!.. — Вот доска! Плыви!
— И поплыл!.. А все, кто остался, попали в плен. Это был знаменитый Керченский разгром.
Крейсер вернулся в Кронштадт. Пора было расставаться с гостеприимным кораблем. На палубе стоял строй матросов и трубачи. «О, как нас провожают!» — подумал я. Провожали адмирала. Нас скромно спустили в катер с другого борта и без лишних слов отправили в Ленинград. Мы сидели притихшие, чуточку грустные, а Галя откровенно не скрывала слез.
— Ты что? — ухмыльнулся я. — Оставила на корабле свое сердце?
Иди знай, что это и в самом деле серьезно…
Мы теперь каждый год снимали дачу в Черепкове. До работы я добирался «автостопом» — выходил на кольцевую дорогу и голосовал. Водители грузовиков охотно подбирали меня и довозили до Ленинградского шоссе. А там уже было два шага до студии.
В Черепкове уже не первое лето жил и Володя Рыклин с семьей. С женой Наташей и дочкой Мариной - рыжим подростком. У них часто бывали гости, и пару раз мы всей компанией ходили купаться. За сорок минут дороги я наслушивался всяких интересных разговоров. То не очень лестно говорили о дипломате Майском бывшем эсере и меньшевике, а потом усердно прислуживающем большевикам. То ругали какого-то Манделя, который плюет в колодец. Но когда дошли до его стихов, мне понравились строчки:
Но кони все скачут и скачут,
А избы горят и горят.
На обратном пути я даже попросил еще раз прочесть стих, где «избы горят».
— А, это Коржавина, — сказали мне:
...Столетье промчалось. И снова,
Как в тот незапамятный год —
Коня на скаку остановит,
В горящую избу войдёт.
Ей жить бы хотелось иначе,
Носить драгоценный наряд...
Но кони — всё скачут и скачут.
А избы — горят и горят.
Через пару лет мы уже знали наизусть подпольные стихи Наума Коржавина «Памяти Герцена». Это был его отклик на статью Ленина, которую все «проходили» в институтах. Декабристы, мол, разбудили Герцена, а дальше пошло-поехало по цепочке.
Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребенок спит? — спрашивал Коржавин.
А что?
Что-то я стал замечать перемены в характере Валентины Яковлевны. Она похоронила свою маму. Старушка лежала в гробу, такая сухонькая, прямо кукольная. «Как же у нее хватало силенок, — думал я, — тиранить нашего властного, уверенного в себе, всеми уважаемого режиссера?».
Провожающих почти не было. Дочь Катя, ее муж Алик, да я. Катя выглядела еще благороднее, еще утонченнее, чем на фото. Она недавно окончила Институт связи и работала звукоинженером на «Мосфильме». С мужем Аликом мы обошли окрестные магазины в поисках закусок для поминального стола. И у меня было время его рассмотреть. Высокий, крепкий, как говорила моя мама, «видный». Валентина Яковлевна очень уважала его отца. Александр Моисеевич был заместителем Твардовского — главного редактора журнала «Новый мир». Но о самом Алике она была не лучшего мнения. «Типичный плейбой, — жаловался мой режиссер. — Учился на журналиста, бросил. Хотел быть спортивным репортером, а теперь ушел в АПН. Вы же знаете, что это такое!».
Агентство печати «Новости» называли «детским селом»: там околачивались юные потомки партийной и государственной элиты. «До первой перетряски власти!» — предсказывала Валентина Яковлевна. А для меня и Алик, и Катя были людьми не моего круга, совсем из другого мира. Разве я мог позволить себе запросто выложить на стол купленную у фарцовщика импортную пластинку. Ну и что, что Армстронг! Ну и что, что «Мозес»! Так ведь шестьдесят рублей! Две трети моей зарплаты! Они не были богаче меня. Они были другими.
Так вот. Валентина Яковлевна перестала плакаться мне в жилетку. Мамы больше не было, и в Валентине Яковлевне словно освободилась какая-то пружина. «Слушай! Я ее не узнаю! — удивлялась Галя. — Капризная, слова поперек не скажешь! Все не так, всем недовольна!». И правда, теперь режиссеру ничего не стоило помянуть черта, когда я случайно опаздывал на работу. Подумаешь — и всего-то на час. Делов-то!
Осенью начались переезды. До меня не сразу дошло, что это навсегда. Что больше не будет посиделок на студийном дворе, вечного гула голосов, тесноты прокуренных комнат. Что не будет звона трамваев за проходной и такой манящей близости улицы Горького. К тому же, пока тянулся долгострой, ближайшие окрестности заросли домами, никакого простора вокруг уже не было, а вместо Голливуда мы получили бесконечные коридоры с множеством комнат. Контору.
Тем не менее, надо было разбирать барахло, выбрасывать ненужное, паковать все, что представляло ценность. Под лавочкой в объединении я нашел все одиннадцать вариантов моего первого сценария. «Авось, еще пригодятся, — подумал я. — Хотя бы на черновики». Примерно такое же отношение было у всех по отношению к Лесной вообще. Не стоит выбрасывать то, что сделали Згуриди, Долин, Шнейдеров. Не стоит затаптывать зерна, которые были в фильмах Бабаяна, Миримова, Тяпкина, Таврог. Как можно отказаться от реки, переполненной текущими облаками — от великолепных кадров Юры Муравьева! Как можно забыть золотистые рассветы в саванне, снятые Эдуардом Эзовым! Как можно не переживать заново каждый миг взлета космического корабля, сохраненный для нас камерами Касаткина, Суворова, Афанасьева! Стараться быть лучше — да! Наплевать и забыть — нет!
Короче говоря, Лесную-27 мы взяли с собой.