13.06.2023

Ольга Подгорецкая

Подгорéцкая Ольга Борисовна (30 апреля (13 мая) 1903, Москва — 05 апреля 1987, Москва) — актриса, режиссер докуменального кино. Одна из старейших режиссеров, работавших в кинохронике. Автор более 50 документальных фильмов, отражающих различные этапы в жизни страны и становлении народного хозяйства.

Глава из биографической рукописи режиссера-документалиста О. Подгорецкой «ЗАГЛЯНЕМ В ХХ ВЕК, ЛЁНЯ!» (посвящается внуку Леониду Кривошеину). Москва, 1977-1982 гг. Материалы из коллекции Московского музыкального театра «Геликон-опера» обработаны и предоставлены заведующей отделом выставочных проектов Анной Грибковой-Тхостовой. Публикуется впервые. На фото Театральная площадь, 1910 год. Автор: Николай Свищов-Паола. Источник: МАММ / МДФ.

Закрой глаза и послушай, какими звуками полнится белокаменная Москва…

Цокот копыт по булыжным мостовым, громыхание подвод, звон и скрежет трамваев, вопли мальчишек-газетчиков, выкрики разносчиков, густой колокольный церковный звон, гнусавое пение нищих и убогих во дворах и на церковной паперти.

А на ярмарках — ржание коней, визг поросят, выкрики торговцев и зазывал балаганов, пронзительные свистки дудочек, вопли «Уйди-ии!».

А теперь открой глаза и перед тобой может предстать очень пестрая картина: разноцветные и золоченые купола церквей, возвышающихся над приземистыми строениями (здания Большого театра и ЦУМа тогда казались небоскребами), замелькают вывески самого разнообразного цвета и шрифта — по вкусу владельцев гостиниц, ресторанов, трактиров, гимназий, лавок, контор, врачебных кабинетов, страховых обществ.

Все принадлежало кому-то. И потому за все нужно было платить хозяину, будь то гимназия или врачебный кабинет.

На страже порядка стояли околоточные, приставы, жандармы, строго соблюдая принцип «тащить и не пущать».

Если от Лубянской площади пройти по правой стороне Малой Лубянки до церковного двора (этой части улицы сейчас не существует), то в нем и находился дом, в котором жила наша семья.

Это было трехэтажное облупленное строение с небольшими квартирами с низкими потолками и минимальными удобствами (канализация, водопровод).

Нас было 6 человек: дедушка, бабушка, моя мама, её сестра Сима, моя сестра Нина и самая младшая — я. Самую маленькую комнату занимали дедушка с бабушкой, немного подольше — мама с двумя девочками, а в гостиной ночевала тетя Сима.

Единственный мужчина в доме — дедушка — не претендовал на роль главы семьи, уступив ее бабушке, которой подчинялся безропотно, называя ее «мать». Правда, уменьшительным именем ее непросто было именовать — как его произвести от Евлампии? Лапочка? Лампочка? Вот то-то.

Бабушка

Бабушка по заслугам занимает первое место в нашей семейной галерее.

Она умела управляться со своим большим хозяйством (об этом позже) удивительно ловко и быстро. А затем садилась с газетой в руках, интересуясь событиями в России и мире, делилась с дедушкой своими соображениями о последних новостях, часто спорила с моей мамой (своей дочерью) о политике и религии.

Бабушка любила литературу, особенно Чехова и Достоевского, музыку, пение, театр, а иногда посещала синематограф — кинотеатр.

С завидной легкостью она создавала свой лексикон, не лишенный образности и меткости. Она никогда не говорила, что маленькие дети гуляют, они — «цыплятят». Когда у тети Симы появился малыш, бабушка прозвала его «пищиком»[1]. А сколько презрения и негодования было вложено в слово «наподфручка», которым она окрестила одну женщину легкомысленного поведения!

Мою маму бабушка называла Бусей, сестру мою Нину — Кватой, я оставалась Лялькой, и порой ошеломляла гостей такой, например, репликой: «Квата, заячь пищик» В переводе это значило: «Нина, убери прочищалку от кофейника!» Поди угадай, о каком пищике речь!

Оценить бабушку по достоинству я по своему малолетству тогда не сумела. А ведь она была настоящей волшебницей. И величайшим чудом, сотворяемым ею ежедневно, было…время!

Откуда она его брала?

Она успевала топить две печи, русскую и «голландку» — для этого нужно было заготовить дрова, наколоть их, принести из кладовки, нащипать лучину, готовить завтрак, обед, полдник, ужин на 6 человек, а когда были и гости, испечь пирожки, ставить несколько раз на дню самовар, убирать, мыть посуду, подметать и мыть полы, стирать, гладить, штопать, вязать, шить на детей…

И не было у нее ни газа, ни электричества, ни стиральных порошков и машин, ни горячей воды, не было даже ванной комнаты с душем, словом, ничего, что вошло в наш обиход со 2-й половины ХХ-го века так прочно, что мы даже не обращаем на это никакого внимания.

Электричество к нам пришло не раньше 1910 года и казалось волшебством — без керосина, воска, лампадного масла горит какая-то ниточка, а светит очень сильно.

Еще большим чудом показался мне появившийся позже телефон. Как это можно слышать человека, находящегося от тебя так далеко?

Мой позор

Должна признаться, Леня, что гордость, обуявшая меня от того, что у нас теперь есть телефон, привела меня к постыдному поступку.

Как-то меня оставили дома одну.

Стало очень скучно. И вдруг приходит Маруся — робкая, застенчивая подружка, жившая в нашем дворе. Вот перед ней-то мне и захотелось похвастаться телефоном и моим умением по нему разговаривать. В Марусином флигеле не только телефона или электричества, но даже водопровода не было.

Только мы с Марусей начали беседу, как зазвонил телефон. Маруся от неожиданности вздрогнула, а я подошла к нему, небрежно так бросив: «Опять этот телефон…», — подняла трубку с рычажка и солидно сказала: «Я Вас слушаю», — а сама смотрю на Марусю, а она — на трубку, чуть приоткрыв рот.

Мужской голос говорит из трубки: «Позовите, пожалуйста, Надежду Георгиевну» (это — моя мама). Я опять очень важно отвечаю: «Не могу. Ее нет дома», — и тут спохватываюсь, что сейчас этот мужчина повесит трубку, и нашему разговору – конец, а ведь я не успела еще как следует удивить Марусю. Быстро, не задумываясь, выпаливаю: «Я же сказала — она ушла в гости. Ах, не знаете? Что Вы, дурак, что ли?»

Тут Маруся слегка бледнеет и шире раскрывает рот, а я, очень довольная произведенным эффектом, лихорадочно соображаю, что бы еще такое для разговора с пустой трубкой сочинить… и вдруг слышу тот же голос: «Как Вы меня назвали? Кто это со мной говорит?»

Нет, нет, не может быть, он же должен был повесить трубку, холодея от ужаса, пытаюсь я не верить своим ушам.

«Кто это? Кто говорит со мной?» — настойчиво добивается трубка.

В каком-то оцепенении я медленно вешаю ее на рычажок. Маруся восхищена и телефоном и моим смелым разговором. Но вместо радости жгучий, нестерпимый стыд терзает меня, глупую хвастушку.

На следующий день, когда вся наша семья собралась за столом, мама с негодованием спросила: «Кто это у нас по телефону осмелился назвать дураком администратора Большого театра?»

Все с недоумением переглянулись…

Дедушка? — Конечно, нет…

Бабушка? — Никогда себе этого не позволит…

Тетя Сима? Сестра Нина? — Их вчера не было дома. На Ляльку — так меня называли в семье как самую маленькую — не обратили даже внимания. Ах, как хотелось мне в эту минуту провалиться куда-нибудь. И решили — наверное, это ошибка телефонной барышни, соединившей случайно с какой-то хулиганкой!..

Прошло немало лет, пока я, наконец, набралась мужества и призналась матери в своем позоре. Но помню его со всеми подробностями и сегодня.

Вот, какой конфуз у меня вышел с чудом техники начала ХХ века.

Большой театр и мама

Других бытовых чудес еще тоже не было — ни радиоприемника, ни телевизора, ни магнитофона. Не было еще и патефона. А граммофон в нашей семье презирали. Но мы все были постоянными посетителями Большого театра. Мама — артистка хора этого театра — часто доставала контрамарки, и это, конечно, были праздничные для нас дни. Бабушка надевала парадное шелковое платье и большую шляпу со страусовым пером — это модно было тогда, дедушка к ослепительно белоснежной сорочке добавлял сверкающие запонки, а мы с сестрой тщательно вплетали в свои жиденькие косички широкие ленты и завязывали их большими бантами.

В таком парадном виде мы спускались с Лубянской площади на Театральную, и я с сестрой замирали от предвкушения подлинных чудес.

А как пахнет Большой театр?..

Я была твердо убеждена, что никакой театр не может сравниться в этом отношении с Большим. Сразу, как входишь, тебя обдает теплой ароматной волной. Это очень сложный ароматический букет — соединение запахов духов и пыльного бархата, сигар и шоколадных конфет, крашеных декораций и грима. Особенно нежный запах был у карандаша для общего тона: я как-то взяла его у мамы и полизала, а он оказался невкусным.

Но вот гаснет гигантская люстра, оркестр играет увертюру, занавес раздвигается. И начинается чудо искусства…

На сцене оживают сказочно красивые принцессы, феи, лебеди, страшные колдуны, смешной Конек-Горбунок, поет и тает Снегурочка, дрожит трусливый Фарлаф, храбрый Руслан встречает гигантскую голову, красивое подводное царство не топит Садко, а слушает его песню.

Ту, что дарила нам эти волшебные картины и звуки, мы видели тоже на сцене  и, несмотря на театральный костюм и грим, сразу ее узнавали — это наша мама!

Трудно найти ребенка, который не признавал бы свою маму самой доброй, красивой и любящей. Могли ли мы с сестрой быть исключением, если именно такой нашу маму считали все наши родные и знакомые?

Она очень нежно нас любила, называя своими «крошками» вплоть до нашего замужества, т.е. тогда, когда мы ее переросли чуть ли не на пол аршина и всегда старалась сделать для нас все, что было в ее силах.

Родители разошлись, когда мы с сестрой были совсем малышками. Нина сначала жила у отца, я — осталась с мамой.

И вот в один зимний, морозный день сестра мамы — Сима — решила проведать. Перед ней предстала такая картина: в сильно настуженной комнате с открытой форточкой мама обтирала голую, дрожащую Ляльку жесткой щеткой, окуная ее в холодную воду. Я отчаянно ревела, отбиваясь от щетки. Последовавший затем завтрак — сырая гречневая каша (я ее выплевывала с отвращением) окончательно возмутил пришедшую.

Возникла острая дискуссия: годится ли система Миллера — мама всегда увлекалась модными теориями — для такой малышки?

Твердая оппозиция тети Симы, видимо, заронила сомнения. И вскоре мама со мной, прихватив и Нину, перебралась на Малую Лубянку к бабушке, к теплой голландке, упоительным пирожкам.

Мы с сестрой не только любили нашу маму. Мы очень гордились ею. У кого мама так отлично поет? У нее было приятного тембра меццо-сопрано и очень обширный репертуар, который, конечно, мы выучили назубок.

Но были в нем два романса, которые ужасно пугали меня.

При первых же тактах тревожно ускоряющейся и нарастающей по силе звука музыки Шуберта «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?» я замирала от страха.

Все стремительнее темп скачки… успеть доскакать… успеть спасти больное дитя. Но все настойчивее становится коварный зов лесного царя, заманивающего в царство смерти.

Ах! Я наперед знала ужасный конец этого романса. И все же… чуть-чуть надеялась, а вдруг сегодня кончится хорошо?

Мама поет:

«Ездок оробелый не скачет, летит,

Младенец тоскует, младенец кричит…»

(Ну, скорей же! — мысленно тороплю я).

«Ездок погоняет. Ездок доскакал…»

(Ведь может же случиться чудо?)

«В руках его — о — о младенец» — медленнее и тише звучит голос. Пауза.

(Ну же? — Я почти дрожу)

«… был мертв» (сильное стаккато)

Я плачу. Маме приходится делать антракт, чтобы меня успокоить.

Иногда «Лесной зверь» (Романс Шуберта на слова Г. Гейне «Лесной царь». - О.П.) сменяется «Ночным смотром» Глинки.

Он начинается в зловеще низком регистре «В двенадцать часов по ночам из гроба встает барабанщик…» Ну, можно ли в 7 лет без содрогания слушать, как из темных могил «седые гусары встают, встают старики-гренадеры» и — о, ужас! — «с востока и запада мчатся на легких воздушных конях один за другим эскадроны». Нарастающее количество мертвецов замыкал восставший из гроба император Наполеон — он принимал парад своих усопших соратников «в двенадцать часов по ночам». 

Всех слушателей, кроме меня, не пугало такое обилие скачущих мертвецов.

Но у каждого из нас были, конечно, свои пристрастия, свои любимые арии и романсы. Дедушка очень любил арию Сусанина из оперы Глинки, которая тогда называлась «Жизнь за царя», бабушке нравились дуэты, исполняемые мамой и тетей Симой, а тетя Сима очень увлекалась чувствительными романсами «Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре», «Я не сержусь» и т.д.

А я любила оперу «Евгений Онегин», марш тореадоров из оперы «Кармен», романсы Чайковского, а также моего отца — Бориса Владимировича Подгорецкого.

 

Отец

«Не забудьте помянути

Незлым, тихим словом»

Через прижмуренные веки мерцают какие-то расплывчатые светлые пятна… А если открыть совсем глаза? Ух! Врывается ослепительный поток света… мириады солнечных зайчиков купаются в широком зеркале реки…

А по ту сторону Днепра за купами деревьев до самого горизонта расстилается цветущий ковер лугов и полей.

Украина…

Мы стоим на высоком берегу Днепра у могилы Тараса Шевченко.

Могила Тараса Шевченко на Чернечьей горе возле Канева. Фото 1912 года.

«Як умру, то поховайте…» — с грустью тихо запевают мужские голоса. Хор подхватывает, звук нарастает с большой силой, разливаясь на октавах вширь, словно пытаясь объять всю землю.

«Заповiт» Шевченко сливается с панорамой солнечного Приднепровья, глубоко захватывая щемящей грустью и одновременно ликующей ширью.

Таким запечатлелся на всю жизнь образ Украины. Спасибо отцу! Совсем малолетками привез он нас с сестрой в Киев, к могиле великого Кобзаря.

Украина была родиной отца. На Полтавщине он родился, провел детство и отрочество. Здесь заворожили его украинские песни, звонкострунные бандуры. Музыка была его мечтой, стала призванием. Закончив Варшавскую консерваторию, молодой композитор переехал в Москву, преподавал пение в музыкальном училище, под большим влиянием Чайковского и Аренского сочинял романсы, начал писать украинскую оперу «Купальня Iскра».

 Борис Владимирович Подгорéцкий (06 апреля 1873, г. Лубны, Полтавская губерния, Российская империя — 19 февраля 1919, Москва, РСФСР), украинский композитор и музыкальный критик, этнограф и педагог.

В Москве Борис Владимирович женился. Но его всегда тянуло к родной Украине, и несколько лет подряд он проводил летние каникулы на Полтавщине, собирая народные песни. И всегда звал к себе погостить нас — своих детей. В Москве после развода родителей мы с ним встречались очень редко. Нам, городским малышам, растущим среди камня и асфальта, украинское село Млины, в 3-х верстах от города Лубны, открывало поистине волшебный мир.

Все поражало нас здесь: тянущиеся в небо тополя, пышные розовые мальвы под окнами белоснежных мазанок, созревающие прямо на глазах темно-алые вишни, тихий шелест початков кукурузы с нежными шелковистыми нитями, разноцветье полян и лугов, речная прохлада, таинственное царство «густосенького гая».

Нас окружала живая природа со всеми ее чудесами.

Отец нам очень нравился — высокий, подтянутый и веселый. Неплохой спортсмен, он легко переплывал реку, гребя одной лишь рукой, в другой держа над водой портмоне или еще какой-нибудь предмет. Он с азартом участвовал во всех спортивных состязаниях, играх – в городки, в лапту, в горелки- и был неистощим на шутки. К тому же усы у него были точь в точь, как у Тараса Шевченко, что нам очень импонировало.

Сочиняя песни для детей, отец иногда проверял их с нами, предлагая пропеть. Например:

«Идет по деревьям, шага-а-ет,

Трещит по замерзшей воде,

И яркое солнце игра-а-ет

В косматой его бороде»

Много времени и труда отнимали у отца записи народных песен. Сначала он записывал их на нотной бумаге. Но позже привез из Москвы невиданный доселе прибор — фонограф.

Мы не сразу привыкли к загадочному ящику с пахучими темными валиками, на которые игла наносила царапины. Нас удивляло, что валики поют. С граммофонными пластинками мы еще не встречались. Но если нас фонограф удивлял, то местных сельских жителей — исполнителей песен — он пугал не на шутку: уж не замешана ли здесь нечистая сила? Подавить такие опасения было нелегко.  Помнится, после уговоров отец остался на единственный в селе, принадлежащий священнику граммофон, по которому часто можно было слышать церковное пение. Значит, преисподняя, не без юмора замечал отец. В таком деле участвовать не может. Не сразу рассеялись сомнения, страшные подозрения и начались записи.

Так и запечатлелся образ отца — твоего прадеда, Леня! — неотделимо от украинских песен и ласковой, щедрой природы этого благословенного края. Летние каникулы быстро кончались, и мы возвращались в Москву к маме.

И словно чудесный магнит, Большой театр нас снова притягивал к себе.

Федор Шаляпин. Курносая Аврора

Так, посчастливилось мне в детстве увидеть и услышать самых знаменитых певцов того времени: Нежданову — в «Снегурочке» и «Садко», Собинова — в  «Дубровском» и «Евгении Онегине», а Федора Шаляпина — на генеральной репетиции «Бориса Годунова».

Он заставил забыть, что это опера с присущей ей условностью, с удивительной силой перевоплощения, он не играл, а жил на сцене, боролся с Шуйским, мучился тревогой за будущее сына, терзался угрызениями совести за содеянное злодейство.

Его знаменитое «Чур меня! Чур!», — когда он в ужасе отпрянул от кровавого видения, как и гневный возглас умирающего: «Я — царь еще!» — врезались в память на всю жизнь.

Я видела Шаляпина и в «Севильском цирюльнике» в роли Базилио. Преобразившись в недалекого, глуповатого пастора, он с таким рвением запугивал собеседника «клеветой», что и сам начинал пугаться своего домысла.

А вот описать его голос не берусь, по-моему, это невозможно. Но ты сам, Леня, можешь услышать его в грамзаписи и оценить по достоинству феноменальную его звучность и красоту тембра, а заодно и артистичность исполнения.

В нашем семейном архиве сохранился фотопортрет Шаляпина с автографом, подаренным им маме.

Там же хранится и фотография балерины в легкой тунике, стоящей в классической балетной позе. Это моя сестра Нина.

Ей еще не было и 8-ми лет, когда она решительно заявила маме: «Хочу быть балериной. Не отдашь меня учиться, убью себя!» — и тут она заплакала. Разумеется, заревела и я. Пораженная мама попыталась разрядить грозовую обстановку: «Ну, зачем такие ужасы выдумывать, глупышка? Да не реви хоть ты, Лялька!» — но Нина, рыдая, твердила: «Буду балериной или не хочу жить!»

И кончилось тем, что мама начала хлопоты, ни на минуту не сомневаясь в одаренности дочери. Она обеих нас считала, если не гениями, то большими талантами.

Я была ошеломлена. Мне трудно было себе представить столь знакомую, голенастую, да к тому же курносую девчонку нежным Лебедем или ослепительной Принцессой Авророй.

Однако приемная комиссия, видимо, не разделила моих сомнений, и Нина была принята в балетное [училище] Большого театра. Отныне у нас на Малой Лубянке к певице прибавилась и новоиспеченная балерина.

Пока она была маленькой плутоватой озорницей, очень любящей меня разыгрывать.

Помню, как однажды в тишине, одна в комнате я жадно читала «80 000 верст под водой» Жюля Верна и дошла до описания встречи со спрутом. Осьминогое чудовище пыталось обхватить человека своими  щупальцами… «Ж-ж-ж-ж…»- страшный шип раздался вдруг в комнате, заставив меня вздрогнуть и оглянуться на дверь. Из нее на высоте гиганта вытянулась на длинной шее шипящая голова (это сестра подставила стул и вытянулась на цыпочках). С диким воплем я выбегаю в другую дверь, пробегаю бабушкину комнату, потом — гостиную и кончаю пробег в кухне, уткнувшись в стенку — дальше бежать некуда. Поднимаю голову и вижу паука — миниатюру спрута. Вот с того злополучного дня не могу без отвращения и страха видеть не только пауков, но и существа, их напоминающие, что передалось даже по наследству дочери. За чрезмерность розыгрыша Нина была наказана мамой.

Был у сестры «коронный номер», пользовавшийся большим успехом в нашей семье. Она отлично исполняла пантомиму из балета «Жизель» в роли Лесника, показывающего, как поднимаются из могил девушки-виллисы, за которыми он тайно подсматривал. Нина низко приседала, словно прячась в кустах, затем испуганно тараща глаза, вглядывалась то в одну, то в другую сторону, потом закрывала глаза и медленно начинала подниматься. Ее худенькое длинное тело, словно колеблемое ветром, все вытягивалось и вытягивалось, вытягивалась и ее очень длинная шея. Эффект был сильный. Многие смеялись, а мне было немного не по себе от этого зрелища.

Однако и у Нины была своя слабость.

При всей своей любви к опере «Пиковая дама» она не могла смотреть на мертвую старую Графиню, появляющуюся в казарме у Германна. Сестра отлично знала музыку. За несколько секунд до появления Графини Нина в ложе ныряла за кресло, где и просиживала на корточках всю сцену со зловещей старухой.

Сестра уже начала выступать на сцене Большого театра в групповых детских танцах. Мне ужасно хотелось тоже научиться тому, что умела сестра. Но у нее начисто отсутствовали терпение и педагогический такт. Если я сразу не схватывала движение, она сердилась и больно меня поколачивала. На мои протесты — отрезала, что, мол, у них в школе еще и не так приходится: «Как Гельцер ударит ногой…  а ноги у нее, знаешь, какие? — прямо, железные». Приходилось терпеть. «Мазурку» Венявского , которая танцуется дуэтом, я все же выучила.

Грехи

Однако детство наше было не таким уж светлым и безоблачным. В него вторгались и темные силы…

Когда крепко заснешь, чего только не увидишь во сне: то будто скачешь на Коньке-Горбунке, то тебя подхватывает Принц Зигфрид, и мы начинаем вальсировать среди нимф-муз, нарисованных на потолке Большого театра.

И вдруг хриплый от курения голос: «Лялька! Лялька, тебе говорят!.. Да проснись же! Вставать пора!»

Я падаю с поднебесья.

«Бо-о-ом! Бо-о-ом!» — врывается в полутемную комнату тягучий звон. Церковь зовет к обедне.

Меня разбудила бабушка. Она твердо убеждена, что на Страстной — предпасхальной неделе, кроме нехристей, все должны молиться и каяться в своих грехах.

Я — крещеная, не нехристь… Встаю, одеваюсь и в легком ознобе выхожу в предрассветную мглу.

Церковь в нашем дворе не велика, но таинственна. Колеблющийся свет свечей и тусклых лампад не проникает в далекие углы. Там- темно и страшновато. Пахнет ладаном и воском. Чуть мерцают на иконах венчики-нимбы, а лики угодников — темные, суровые.

«Господи, не забыть бы мне свои грехи!»

И я начинаю откладывать их на пальцах. Загнула мизинец — грубила бабушке — раз! Не слушалась мамы — два! Ссорилась с сестрой — три! Дразнила Марусю — четыре! Дралась с мальчишками – пять! Хвалилась перед Марусей… обругала человека ни за что дураком… скрыла это от мамы…

И вдруг я вспоминаю еще одно греховодное дело, содеянное вместе  с сестрой тайно от семьи. Мы — дети — не раз слышали о спиритических сеансах, которыми тогда увлекались многие взрослые. Слышала о них, конечно, и бабушка, каждый раз бурно негодуя: «Это ужасный грех. В своем доме такого не допущу».[2]

Но мою сестру никакие угрозы не остановят, если она чего-либо захотела. А ей захотелось попробовать провести спиритический сеанс. На мой недоуменный вопрос: «А как это делается?» — она ответила весьма решительно, что она отлично знает это, и потому все у нас будет, как у больших.

И вот в отсутствие взрослых мы пригласили робкую Марусю и сели за стол. На него Нина положила большой белый лист бумаги с крупно написанными буквами, а в центре поставила блюдечко с черточкой — отметкой на краю. Свет мы погасили, горела только свеча. В полумраке мы опустили концы пальцев на опрокинутое блюдечко, и сестра каким-то утробным голосом произнесла: «Дух, явись к нам и скажи, кто ты?» — так три раза. Мы с Марусей стали ждать с замиранием, кто-то явится и в каком виде?

И вдруг блюдечко заскользило под нашими пальцами и поползло по листу. Так же неожиданно оно остановилось – нарисованная на нем черточка указывала на букву «Н». постояв немного, блюдечко поехало дальше и останавливалось несколько раз у разных букв, пока не составилось полностью имя духа Н-А-П-О-Л-Е-О-Н.

Что нужно спросить у Наполеона, никто из нас не знал. Но смелая Нина не растерялась и задала такой вопрос: «А что у нас будет завтра на третье?»

Наполеон, однако, не обиделся и ответил: «П-У-Д-И-Н-Г». Это было тем более поразительно, что бабушка действительно на следующий день испекла пудинг. Она, бедная, не подозревала ни о Наполеоне, ни о страшном греховном спиритизме в ее доме.[3] 

… Легкий толчок выводит меня из раздумья, отрывая от воспоминаний. Бабушка призывает меня к порядку. В церкви все стали на колени и молятся. Я одна стою столбом с зажатыми в кулаки пальцами — их так и не хватило на все мои грехи.

Несмотря на такое количество, священник отпускает мне все. И я целых два дня хожу совершенно безгрешная (!), жду праздника Пасхи.

Почему только два дня? Да потому, что после пасхальной заутрени полагается «разговляться», то есть есть много вкусного, а ведь обжорство — тоже грех.

Днем пыталась залезть на колокольню, чтобы звонить в колокола, как это делают мальчишки, а они не пускали девчонок. Вот и опять ссора, драка — грех!

Смешно?

А у взрослых? — Не так смешно, как гадко. Сколько лицемерия и ханжества породила религия, призывающая к смирению и благословляющая убийства!

___________________________________

1. Пищиком называют устройство, способное издавать звук в игрушке.

2. В своей пьесе «Плоды просвещения» Лев Толстой высмеял это нелепое увлечение какой-то якобы таинственный силой, что вертит столы и вызывает в полутьме духов умерших.

3. Нескоро мне открылся секрет нашего спиритического сеанса. Хитрая сестра заранее попросила бабушку испечь пудинг именно на следующий день. Она же, Нина, водила осторожно блюдечком по столу, чтобы получить слова «Наполеон», а потом и «пудинг».