Источник: www.unikino.ru. Материал подготовила Ирина Измайлова при содействии Людмилы Джулай. Фотография из личного архива Никиты Рыбакова (внука режиссёра А. Я. Рыбаковой). Предположительно, фото сделано в период 1942 - 1945 гг. во время учёбы А. Рыбаковой (на фото слева во втором ряду) во ВГИКе.
22 января – день рождения режиссера театра и кино, художника, сценариста, автора фундаментальных работ по теории кино Сергея Эйзенштейна (1898−1948). О встречах с создателем фильмов «Стачка», «Броненосец «Потемкин», «Октябрь», «Александр Невский», «Иван Грозный» и других, значительно повлиявших на развитие и становление кино как вида искусства, − в воспоминаниях киноведа Ростислава Юренева, который в 1948 году по рекомендации Сергея Эйзенштейна стал старшим научным сотрудником Института истории искусств АН СССР. Юренев работал над трудами, посвященными наследию мастера: «Броненосец «Потемкин» Сергея Эйзенштейна (1965), «Эйзенштейн в воспоминаниях современников» (1974), «Сергей Эйзенштейн. Замыслы, фильмы, метод» (две книги – 1985, 1988) и др.
«В конце января 1946 года было опубликовано весьма щедрое постановление Совета народных комиссаров Союза ССР о присуждении Сталинских премий сразу за два военных года – 43-й и 44-й. <…>
Важно, что и кинематограф не обделили! Эйзенштейну – за первую серию «...Грозного» − первой степени, а Пырьеву за «В шесть часов вечера после войны», Ромму за «Человек <№> 217», Эрмлеру за «Она защищает Родину» − второй. <…>
Пырьев, торжественно вступив в редакцию (возобновленного журнала «Искусство кино», куда по возвращении из Кенигсберга в Москву после демобилизации назначен был ответственным секретарем Юренев. − Прим. ред. СК-НОВОСТИ), вручил мне пригласительный билет на два (!) лица (с супругой) на банкет, имеющий <место> быть в Доме кино! <…>
Согласно пригласительному билету, мы заняли свои места в самом конце П-образного стола. Эйзенштейна усадили в центре перекладины. Но мы слышали его шутливые тосты, задорные реплики; видели, как, подхватив Веру Петровну Марецкую, он стал танцевать с ней любимый свой «индейский» танец. Танцевал он легко, ритмично, иронически, акробатически. Даму вертел как волчок; сам прыгал как мячик, как мальчик…
И вдруг какое-то замешательство. Все вскакивают с мест. Эйзенштейну дурно, Эйзенштейна выносят… Это был первый обширный инфаркт. <…>
Вскоре Сергей Михайлович выписался из больницы, уехал сначала на дачу в Кратово. А когда появился у себя на Потылихе, я стал к нему ходить.
Из многочисленных его записочек сохранилась несколько. Вот, например:
«Что Вы скажете насчет того, чтобы навестить меня завтра с утра, часов 11–12? С. Эйзенштейн».
Он любил, когда к нему приходили. Но предварительно нужно звонить. До сих пор помню телефон: Арбат 1-77-56.
Раздавались звонки и от него. Обычно − по утрам:
«Не откажите в любезности позвать Ростислава Николаевича, просит Айзенштайн», − говорил он тонким от любезности голосом и с немецким акцентом − для важности. А когда я подходил, громыхал нарочитым басом: «Ужель ты еще дрыхнешь, несчастный? Немедля вскакивай в штаны и несись сюда. Тебя требуют искусство и наука!»
Я несся.
Обычно он лежал на своей широкой кровати, поверх цветастого мексиканского одеяла.
− Вы поздно вешаете,− кричал он, пока я раздевался в передней.
− Мы так ничего не успеем! Возьмите в кабинете на столе большую серую папку и давайте ее сюда!..
− Да! – неожиданно повернулся ко мне. − Я слышал, как ваша матушка звала вас к телефону: «Рорик».
— Это мое детское уменьшительное имя. «Ростик» маме не нравилось. «Славик» − слишком их много…
− Ну что же, Рорик так Рорик… Странно…
Я не спросил тогда, что же здесь странного? Я уже тащил большую серую папку из кабинета. И лишь много позднее я узнал, что Рориком называли в детстве и Сергея Михайловича, якобы вслед за его латышкой-няней. Действительно странно. И почему он не сказал мне об этом?
Дел у него на столе лежало множество. Пухлые стенограммы лекций с бесчисленными правками и вставками перерастали в исследование о режиссуре. Отдельно созревали статьи о пафосе, о стереоскопическом и цветовом кино. Студенческие работы с рисунками, схемами кадров и мизансцен, сценарии мосфильмовских режиссеров, материалы к сборнику статей о «Броненосце «Потемкин». В старую газету была завернута деловая переписка об организации сектора кино в Институте истории искусств Академии наук СССР. Этому сектору Эйзенштейн уделял много внимания и сил. Писал разъяснительные записки, ездил по инстанциям. С веселым смехом рассказывал, что академик Игорь Эммануилович Грабарь взял с него честное благородное слово, что кино действительно является настоящим искусством, и, только когда слово это было дано, согласился открыть сектор кино рядом с секторами живописи, архитектуры, музыки и театра. В октябре 1947 года сектор открылся. Под председательством Эйзенштейна собрались С. И. Юткевич, Н. А. Лебедев и И. И. Долинский. По тогдашним правилам служить в институте Академии наук могли только «остепененные», имеющие ученые степени люди. А таковых в кино было человек пять-семь. Поэтому Эйзенштейн старался привлечь к работе и неостепененных критиков, в том числе Г. А. Авенариуса, И. В. Соколова, Е. М. Смирнову, С. С. Гинзбурга, меня и других. <…>
В течение декабря, по средам, в углу большой, заставленной столами, похожей на казарму аудитории на Волхонке обсуждался план пятитомной «Истории советского кино». Перед обстоятельным докладам Лебедева Эйзенштейн сказал вступительное слово.
Он призывал не смущаться величием задачи и малостью сил молодого сектора. Штатные сотрудники будут запевалами, а хором − кинокритики, режиссеры, сценаристы. Киноискусство он ощущал в тесной связи с традициями русской культуры, с общей историей искусств, как ее определенный этап. Тридцатилетнюю историю советского кино он рассматривал как нечто целое, движущееся, синтетическое. Он предостерегал от сухого перечня фактов, фамилий и дат, от рецензионных оценок. Отдельные тома истории должны были строиться по такому типу: введение, большая историческая характеристика этапа истории и места кино в этом этапе, затем живое, сочное, красочное описание фильмов, а потом уже − критические рассуждения, выводы, обобщения.
Чтобы не начинать на пустом месте, Сергей Михайлович притащил на сектор ряд своих сочинений: статью «30 лет советского кинематографа и традиции русской культуры», которая должна была быть напечатана в журнале «Искусство кино» к юбилею ленинского декрета о национализации кинопроизводства, широко обсуждена кинематографистами и, после расширения и доработки, стать основой первого, вводного тома. Принес на заседание сектора материалы сборника о «Броненосце «Потемкин», чтобы ускорить выход в свет первой книжки под грифом института.
Всех, кто мог бы сотрудничать, он старался заинтересовать, обласкать, увлечь, притянуть к общему делу. Соблазнял театроведов − И. И. Юзовского, Б. И. Ростоцкого, искусствоведов − А. И. Михайлова, своего старого соратника по Пролеткульту Н. М. Тарабукина, М. Л. Неймана. Втягивал В. Н. Лазарева в дебаты о возможности валёра (тонального нюанса. – Прим. ред. СК-НОВОСТИ) в цветовом кино. Собирался съездить в консерваторию поискать молодых музыковедов для исследования вопросов звукозрительного синтеза и кинооперы.
И меня он все время теребил, торопил:
«Да кончайте вы скорее свою диссертацию, защищайтесь и поступайте к нам, к Грабарю. Перестаньте писать статейки в газеты! Не отвечайте, что надо чем-то питаться. Надо не питаться, а пытаться! Пытаться делать науку, писать большую, серьезную историю кино! Пытайтесь же!»
Проклятая моя кандидатская диссертация двигалась туго. Зарплаты в журнале, конечно, на семью не хватало. Мешал мне и сам Эйзенштейн, постоянно призывая к себе и увлекая всевозможными планами. Прочитав мою статью о «Каменном цветке», где я старался рассуждать о цвете и кино, он сказал: «Не туда думаете. Надо шире. Надо смелее − к живописи, к философии цвета. Знаете что? Давайте вместе напишем о цветовом кино. У меня много всяких заметок, записок, начал…»
И мы разбирали его заметки, спорили, мечтали.
Как я жалею, что застрял со своей диссертацией, что не отложил ее, чтобы помочь ему в оформлении его гениальных мыслей о цвете! <…>
Как-то Эйзенштейн встретил меня, сияя:
«Говорил с Грабарем. Он соглашается взять вас в институт условно. С условием защититься месяца за три! Пишите сейчас же заявление».
Зная о правилах поступления в институт, я заявление писать отказался. Он не на шутку сердился: «Глупый гордец! Подумаешь, боится рискнуть! Не хотите, так я сам напишу!»
И оказалось, что написал:
«Директору Института истории искусств Академии наук СССР академику Грабарю И. Э. Многоуважаемый Игорь Эммануилович, согласно нашей договоренности, прошу утвердить на свободную вакансию по сектору истории кино в качестве и. о. старшего научного сотрудника тов. Юренева Р., в январе месяце 1948 г. защищающего диссертацию на соискание ученой степени кандидата наук в Госуд. институте кинематографии. Зав. сектором истории кино проф. С. Эйзенштейн 19. XII.47 Москва».
На заявлении этом (найденном мною много позже в старых бумагах) Игорь Эммануилович начертал в уголке:
«Зачислить временным старшим научным сотрудником Сектора истории кино с обязательством защиты диссертации в январе 1948 года. 20.XII.47. Игорь Грабарь».
Однако в январе меня не зачислили, а защита состоялась позднее, в июне.
В январе Эйзенштейну стало хуже. Он старался не сдаваться, ездил на лекции и заседания, начал писать главу о цветовом кино для нового издания книги Л. В. Кулешова о кинорежиссуре. В этом-то и должен был я ему помогать. О совместном сочинении про цвет я, разумеется, не думал. Понимал, что такого соавторства не заслужил. А помочь ему был обязан. Но сил у него уже не хватало.
Чаще всего он лежал, читал. Томился одиночеством.
Приходя к нему утром, я постоянно слышал: − Сердце болит. Сегодня работать не будем. Нет, нет, не уходите. Будем болтать. <…>
Игру эту он выдумал сам. Я должен был задавать какой-нибудь вопрос, посложней, понеожиданней, а затем по его указаниям разыскивать книги на его полках с материалами для ответов.
Книгами была буквально завалена его немалая по тем временам квартира. По трем стенам спальни, по всем стенам кабинета и даже в передней, в коридорчике, в кухне, в уборной − стояли и висели книжные полки. И он помнил не только где какая книга стоит, но и какие закладки вложены, какие пометки, какие надписи сделаны в ней.
Игра тешила его. Он гордился своею памятью.
Кинематографических вопросов он не любил. О Марлен Дитрих вяло указал какието общие книжки по американскому кино. <…>
− Задавайте вопрос, да поинтеллигентнее. Поднапрягитесь.
Я разозлился:
− Марбуэль!
− Что?
− Марбуэль! Был такой черт в средние века у немцев. Появлялся в виде мальчишки, подростка…
Ему было неприятно, что понадобились объяснения.
− Подумаешь, Марбуэль! А почему не Астарот? Вон там стоит Лесаж, у него хромой бес прекрасно описан. Могу предложить Вельзевула, Люцифера… Упырей по Алексею Константиновичу Толстому, Демона по Лермонтову, «Братьев Карамазовых»…
− Мне нужен Марбуэль. Так называл немецкий комендант бездомного мальчишку где-то под Вязьмой. Немец прикармливал мальчишку, пока тот не сжег его вместе с хатой. <…>
− Вон там сверху французская монография о Сведенборге. Впрочем, нет, вряд ли. Вон там, видите, в грязно-коричневой мягкой обложке? Это «Ведьмы и ведовство» Сперанского, по-русски… Там нет? Ну и черт с ним, с вашим Марбуэлем. Надоел. Но где-то он у меня есть. А сейчас я устал, расскажите мне лучше какие-нибудь новости…
− Во ВГИКе студенты-операторы чуть не подрались: кому идти к вам на практику, на пересъемку «...Грозного».
− Какие пересъемки? − почти вскрикнул он горько и злобно. − Неужели вы все не понимаете, что я умру на первой же съемке? Я и думать о «...Грозном» без боли в сердце не могу!
Мы долго молчали. Смеркалось. Я в смущении листал книгу про ведьм. Наконец он сказал:
− Ну расскажите же какую-нибудь новость. Почему вы такой скучный?..
− Да, давно хотел вам сказать. В «Вечёрке» была заметка. Какой-то английский хирург заворачивал больное сердце старой борзой в жировые прослойки брюшины. Оправившись после операции, собака пробежала пять километров на треке за искусственным зайцем.
Он слушал внимательно. И после паузы протянул:
− Да-а. Но заяц-то был искусственный…
На заседании сектора 4 февраля, после обсуждения схемы доклада о семитомнике, с которым Эйзенштейн должен был выступить на ученом совете института, прощаясь, он сказал:
− А про Марбуэля я, конечно, нашел. Даже с рисунком. В толстенном немецком томе «Демонология». Придете − переведу.
11 февраля, придя в институт, я прочел на доске объявлений:
«Заседание Сектора кино 11февраля 1948 года не состоится по случаю кончины заведующего сектором С.М. Эйзенштейна».
Не знаю зачем, но я побежал к нему. Вечерело. Мела поземка. Его окно в верхнем этаже уродливого бетонного дома горело непривычно ярко. В полутемном подъезде меня остановил какой-то человек.
− К Эйзенштейну? Вы родственник?
− Ученик.
− Фамилия?
− Светильников. Он записал.
− Ученикам нельзя. Уходя, я обернулся. Его окно горело непривычно ярко. <…>
На Потылиху я больше не ходил…»