В оправдание этой жизни. Воспоминания военного летчика (часть 2-я)

Журнал «ИСКУССТВО КИНО» № 6 за 2005 год.

10.05.2022

Ростислав Юренев

Юренев Ростислав Николаевич (31 марта (13 апреля) 1912, Витебск — 28 мая 2002, Москва) —  киновед, педагог. Доктор искусствоведения (1961). Заслуженный деятель искусств РСФСР (1969). 
В 1936 году с отличием окончил сценарный факультет ВГИКа (мастерская Валентина Туркина). В том же году был призван на действительную военную службу. Служил в Ржеве в авиации. Летал на тяжёлых бомбардировщиках ТБ-3. Выполнил 14-часовой беспосадочный полёт Ржев — Воронеж — Харьков — Ржев. По окончании службы в армии поступил в аспирантуру ВГИКа[3]. С 1938 года стал регулярно выступать в печати как кинокритик. В 1939 году начал преподавать во ВГИКе драматургию кино и вести творческий семинар у сценаристов.

Материал опубликован в журнале «ИСКУССТВО КИНО» № 6 за 2005 год. Источник: www.old.kinoart.ru. Начало см.: 2005, № 5Публикация Людмилы Джулай.

Война приобретала для меня все более обыденный, привычный характер. На Керчь летали нечасто. По-видимому, Керченский пролив основательно разделил нас с противником: ни немцы, ни мы форсировать его не собирались. А вот на севере дела обстояли хуже. Ростов снова пал, и немцы устремились на юго-восток, угрожая отрезать нас, выйдя к Туапсе или Новороссийску. Наш «полчок» перебазировали в небольшую, еще более зеленую, тихую, очаровательную станицу Киевскую, а вскоре и из Киевской передвинули юго-восточнее. Оттуда я сделал пару ночных разведывательных полетов на север, в сторону Староминской. В первом полете ничего не обнаружил, во втором увидел длиннейшую колонну автомашин, часть из которых шли, даже не выключая фар. Наши это драпают или немцы уже рвутся к Армавиру и Краснодару? Сбросить бомбы по этой колонне я не рискнул. А вдруг — наши? Пролетели еще на север, сбросили бомбы просто в темноту. Докладывать об этом пришлось не командиру эскадрильи, а командиру и комиссару полка. Посомневавшись, они решили, что я был прав. Даже если шли не свои — мои четыре осколочные двадцатипятикилограммовые большого вреда колонне не причинили бы.

Через несколько дней я шел через наш аэродром из столовой в хату, где довольно уютно мы устроились всем нашим звеном. Приближающийся шум самолета заставил меня встревожиться: неужели кто-то хочет к нам садиться, а я, вопреки правилам, тащусь по жаре, сняв китель, поперек посадочной полосы? Прямо на меня шел незнакомый самолет. Пулеметная очередь по мне, поднявшая пыль сзади и слева, заставила меня лечь, упасть на землю. Самолет прошел низко надо мной, и я узнал немецкий штурмовик «М-110». Его хвостовой стрелок дал по мне еще одну очередь. Белая моя рубашка была неплохой мишенью, но все-таки он промахнулся.

Ребята да и комэск надо мной посмеялись: «Не будешь таскаться по посадочной полосе, да еще и без кителя!»

Но через несколько часов, к вечеру, над нами появилось уже три «мессершмитта». Они спокойно, в несколько заходов, обстреливали и бомбили наши самолеты, на которые техники уже подвесили бомбы. Мы с техником, лежа в какой-то канавке, смотрели, как загорелся наш верный «У-2», понимая, что от его взрыва нам достанется похлеще, чем от мессершмиттовских пулеметов. Грохнул взрыв бензобака. Бомбы не взорвались. Самолет сгорел дотла. Вопреки инструкциям мы трое, пилот, техник и я, в его хвосте хранили свои незначительные пожитки. Сгорел и мой маленький чемоданчик с парой белья, пачкой табаку и папкой черновиков моей диссертации «О трагическом в советском киноискусстве…»

Какой припадок идиотизма заставил меня взять с собой в армию эту папку, эти полсотни страниц, на которых я безуспешно пытался доказать, что классовая борьба может рождать непримиримые антагонистические конфликты и что борьба со смертью, с неразделенной любовью, с природой может приводить к катарсису?.. Не казалось же мне, черт побери, что в перерывах между кровопролитными баталиями я смогу воспарить теоретическими открытиями?.. Глупо, глупо. Конечно же, я ни разу не заглянул в эту тоненькую папочку, позабыл даже взять ее с собой, когда ездил в отпуск в Москву. Она героически погибла под бомбами фашистских захватчиков, и я, ей-богу, пожалел о ней меньше, чем о пачке табаку, сгоревшей вместе с нею.

Самолеты наши были уничтожены, остался только один. Боевого задания, разумеется, не было. На рассвете нас разбудили снова разрывы бомб и пулеметные очереди. Опять по аэродрому и по станице, где мы ночевали. «Мессера», видимо, решили добить нас окончательно. Но аэродром был пуст. Единственный наш самолет так и остался невредим. И хотя стекла в нашей хате вылетели, а пара соседних хат запылала, человеческих потерь не было.

К полудню был получен приказ: самолет отогнать в распоряжение армейского штаба, командиру и комиссару явиться в штаб, имущество полка отправить на грузовике туда же, а личному составу в пешем строю отступать в направлении Крым-ской и Новороссийска. Пешего строя у нас не получилось. Мы брели, растянувшись недлинной кишкой по пыльным проселкам. Сухие пайки нам выдали, пили мы дождевую воду из «бассейнов» в минуемых станицах и хуторах. На Кубани питьевую воду, стекающую с крыш, собирают в ухоженные крытые цементированные «бассейны». Лето было засушливое, и женщины (мужчин в населенных пунктах мы не видели) давали нам напиться неохотно.

Пока мы тащились по жаре, немцы взяли Краснодар. Приближаясь к Новороссийску, мы все чаще встречали наших пехотинцев и артиллеристов. Никто ничего определенного не знал. «Какого рожна вам нужно в Новороссийске?.. — орал на нашего начштаба какой-то запыленный подполковник. — С вашими пистолетиками еще нарветесь на немцев! Может, они уже в порту…»

И действительно, на дальней окраине города нас встретили автоматные очереди. Мы рассыпались, а проще говоря — разбежались. Куда деваться? Приказано прибыть в Новороссийск… Достучавшись, когда стемнело, в какой-то домишко, мы, человек пятнадцать сбежавших в одном направлении и отыскавших друг друга в безлюдных садах и на улицах окраины, разузнали у старика, что немцев у них на улице еще нет, они напирают на побережье, на порт, а наши, судя по стрельбе, окапываются на южной окраине, в цехах и складах цементного завода. Мы побрели туда. Чуть не нарвались на немецких мотоциклистов, но опять разбежались, после чего нас осталось пятеро или шестеро. На рассвете нас обстреляли свои из-за каких-то серых бетонных заборов. На наш отчаянный мат к нам выбежал сержант и, матерясь еще пуще, провел за заборы, где лейтенант указал нам дорогу к штабу. Это был штаб пехотного полка, откуда нас отправили в какой-то другой штаб, где, к нашему радостному удивлению, мы увидели человек двадцать однополчан, возглавляемых растерянным и пришибленным начальником нашего штаба. Мы больше суток ничего не жрали, но нас никто кормить не собирался. После каких-то звонков, докладов, объяснений, оправданий нам к вечеру выдали бумажки за двумя печатями — пехотной и авиационной, — что мы являемся военнослужащими 763-го авиационного полка и следуем к месту его дислокации в Лазаревском (под Сочи). «Следовать» нам приказали на попутных машинах, «сообразуясь с обстановкой».

На Черноморском побережье я был лишь в Кабардинке, в Доме отдыха, в 1938 году. Красоты «советской Ривьеры» мне предстояло осмотреть когда из кузовов попутных грузовиков, а когда и при пешеходной прогулке. Не скажу, что прогулка эта мне очень понравилась. Узкая лента раздрызганного шоссе пролегала у самого моря, иногда припераемая скалами к каменистым пляжам. В этих узких местах нас дважды или трижды задерживали заградотряды, вылавливающие беспорядочно отступавших солдат и офицеров. Лишь на одном пункте у нас хотели отобрать единственное наше оружие — пистолеты: «Драпать можете и безоружными!» Но после преперательств — отстали. Зато на другом пункте вдоволь покормили кукурузной кашей с нитками разваренного мяса. На машины, идущие от фронта, нас, как правило, не сажали. Неспешно мы подвигались пешком. И когда перед нами уже от-крылся вид на горящий дымный Туапсе, нас троих — техника-лейтенанта Ивана Спирина и младших лейтенантов Сергея Бондаренко и Ростислава Юренева — постигло несчастье.

Странное, непредсказуемое дело война! Смерть выбирает свои жертвы капризно, прихотливо. До сих пор она редко посещала наш полк. И нарядные фейерверки зенитных «эрликонов» над Владиславовкой и над Керчью нас миновали — потерь почти не было. Катастрофическое бегство с Керченского полуострова поубавило наш личный состав, но он не весь погиб, а лишь распылился, развеялся по другим частям. Известий о смертях почти не было, за исключением убийства летчика старым татарином да исчезновения Михайличенко с плоскости самолета. «Мессершмитты» чудесным образом смертей нам не принесли. Наконец, ночное блуждание по занимаемому немцами Новороссийску, тоже, кажется, обошлось благополучно. А тут…

Погода была прекрасная. Найдя небольшую бухточку, мы искупались, простирнули свое исподнее, посушили его на солнышке. Пошли дальше. Будто и не было никакой войны, только есть вот хотелось. Отвлекались от голода обозреванием «видов». Море, как говорил классик, смеялось. Горы, подступающие к самому берегу, зеленели и цвели. Больше всех умилялся Ваня Спирин. Помор откуда-то с Кандалакши, он ликовал от красок теплого моря, от цветущих кустов, склонявшихся к узкой полоске шоссе.

И вдруг страшный, нарастающий вой бомб… Я бросился на край шоссе, скатился на щебень. Разрыв, второй совсем рядом, третий в воде. Забившись в какую-то ямку, я не мог втянуть в нее свои длинные ноги. Откуда взялся самолет? Мы же ничего за шумом моря не слышали! Полежав еще в ожидании нового налета, я начал ощупывать ноги. Кажется, целы, только коленка в крови да брюки, мои верные черные, уже облезлые морские брюки порваны от ширинки почти до самого низа. Вставать? А может быть, лучше полежать еще? Но встал, вылез на дорогу. Небольшая воронка дымилась метрах в трех, а еще в нескольких метрах лежал Ваня Спирин. Хотелось крикнуть ему «вставай». Но Бондаренко, тоже вылезший на дорогу, что-то закричал, замахал руками. Я подбежал. Ваня лежал на спине без обеих ног. Черная, резко пахнущая кровь растекалась растущей лужей. Не помню, как мы его оттащили в сторонку, помню, как пытались остановить идущие мимо машины, но водители были заняты огибанием воронки и не обращали на нас внимания. Боже мой, Боже, что делать? Мы понимали, что остановить кровь мы не в силах, что Ваня умирает, если уже не умер. Но он открыл глаза, поморгал, удивленно озираясь вокруг, что-то невнятное прошептал. Стараясь не глядеть на кровавые обрубки, я нагнулся к его лицу.

— Славка! — вдруг сказал он отчетливо, — как, говоришь, называют эти елочки?

Я уставился на пыльный придорожный кипарис и не мог вспомнить его название. А глаза у Вани как-то страшно закатились, изо рта вытекла струйка крови, он вздрогнул раз, другой…

— Умер, — сказал Бондаренко.

Остановился какой-то грузовичок. Вылез пехотный лейтенант.

— Н-да! — сказал спокойно.

— Что же нам делать? — спросил Бондаренко.

— Нечего вам делать. Зарыть вы его тут, на камнях, не сможете. Сидите пока здесь. Как доеду до Туапсе, может, найду там похоронную команду.

Ночь упала быстро. Стало холодно. Спать мы, конечно, не могли. Кровь из Вани продолжала вытекать, потом перестала. О чем я думал? О бренности жизни, о непредсказуемости смерти? Что-то тяготило меня, давило на мозг, вертелось на языке… как называются «эти елочки»?

— Кипарисы, — внезапно вспомнив, громко сказал я.

— Чего ты бредишь? — сердито спросил Бондаренко. — Постарайся лучше уснуть.

Никакой «похоронки» не прибыло. Ближе к полудню остановился пикап, груженный какими-то ящиками. Интендантский майор, походив вокруг нас, ворчливо приказал шоферу постелить на ящики плащ-палатку. Измазавшись в крови, мыпогрузили Ваню в пикап. Осмотрев тело, а заодно и проверив наши документы, майор велел привязать Ваню покрепче.

— А вас я взять не могу. И так перегружен, скаты еле живы.

Не спросив даже, куда он денет труп, мы побрели вслед за уходящим пикапом. Вскоре он скрылся. Мы шли молча. Хотелось есть.

— Слушай, — вдруг спохватился Бондаренко, — а где же Ванины ноги?

За всю бессонную ночь мы не вспомнили, что оторванные ноги должны же где-нибудь валяться.

— Что ж, возвращаться, что ли?

— А что мы с этими ногами станем делать?

И мы пошли дальше. Нас иногда бомбили. Боялся ли я смерти? Как ни странно — нет. Не боялся, но и не хотел умирать. Слишком уж глупо и бесполезно умирать, как Ваня. И надо куда-то идти.

Скучно рассказывать, как обходили мы горящий Туапсе, как искали, где бы поесть. Как повезло нам наконец — насильно взобрались на аккуратно увязанный багаж небольшого грузовичка, принадлежавшего новороссийской метеостанции, направляющейся в Сочи. Сидевшие втроем в кабине метеорологи вначале пытались сопротивляться: «Там у нас бесценные инструменты! Раздавите…» Но мы уже лежали на этих инструментах.

— Все равно к вам подсадят, — примирительно сказал Бондаренко, — уж лучше везти двоих офицеров. А то вас, того и гляди, совсем ссадят с вашими инструментами.

Грузовичок довез нас не до самого Сочи, а до Красной Поляны, расположенной над городом, в горном сосновом бору. Там обосновался госпиталь, но раненых почему-то еще не привезли. Сердобольные санитарки накормили нас, позволили вымыться под горячим душем, пытались зашить мою штанину, сменили белье. Хотелось бы остаться здесь подольше — в сытости, в прохладной тишине, но привезли раненых и нам дали понять, что гостеприимство закончилось.

Спустившись в город, мы попали в иной, как бы довоенный, мир. Сочи еще не бомбили, в магазинах продавали лаваш, сыр и вино, на улицах можно было встретить женщин в летних открытых платьях.

Встретили мы и московских моих знакомцев — писателей Николая Агарова и Яна Сашина. Оба работали во фронтовой газете «Вперед на запад».

— Теперь мы именуемся «Вперед назад», — мрачно сострил Сашин.

Нашли мы и комендатуру. Нам сказали, что полк наш должен собираться в Сухуми. Мы, не спеша, отправились туда. Любовались деревянной дачей «Гагрипша» в Гаграх, черными лебедями в пруду Нового Афона. Но эти мирные зрелища быстро сменились военными. Подъезжая к Сухуми, мы смогли наблюдать, как не-сколько «юнкерсов» бомбили вокзал и набережную.

Въехав в город, мы увидели, что он совершенно пуст. Никогда я не видал столь живописных безлюдных городов. После первой же, сегодняшней бомбежки все население Сухуми ушло в горы. Разрушений не было, за исключением гастронома в районе вокзала. Стекла и двери вылетели, одна стена обрушилась, а вокруг никого. Мы вошли в магазин, взяли немного сыру и по паре бутылок какого-то ликера. Бутылки спрятали в клумбе центрального сквера. Выпив одну тут же, в сквере, в тени бамбуковой рощи сладко вздремнули.

Бродя в вечерней прохладе по пустому городу, встретили наконец кого-то из своих. Наш «личный состав» эвакуировался вслед за населением в горы, но, будучи храбрей, ушел недалеко, обосновался на окраине, в обезьяньем питомнике. Мы побрели туда, «явились» начальству, спать полегли где-то под кустами. Было холодно, и мы злобно обсуждали странную осторожность начальства: зачем было заставлять нас валяться на земле и мерзнуть, когда в пустом городе можно было бы поспать в любом доме, на любых постелях.

Утром, налюбовавшись на голодных обезьян, демонстрировавших нам непристойные движения, мы нестройной гурьбой спустились в город. Вслед за нами тащились и наиболее храбрые из жителей. К вечеру возвратились многие, и город ожил. На-сколько я знаю, Сухуми больше никогда не бомбили, хотя немцы и наступали по Военно-Сухумской дороге и подошли довольно близко, до горы Индюк. Томясь от неопределенности и жары, а ночью замерзая без одеял и матрасов в пустующей школе, мы провели в прекрасном, веселом, зеленом городе дня два или три. Мы с Бондаренко тайно утешались нашим краденым ликером из клумбы. Наконец за нами пришли грузовики, и нас «передислоцировали» в городишко Миха Цхакая.

Уж если Сочи потешил нас своей мирной атмосферой, то Миха Цхакая, казалось, война совсем еще не коснулась. Особенно поразил нас маленький базарчик с вином, виноградом, помидорами, козьим сыром. В самом его центре околачивались несколько румяных и черноусых грузин лет по восемнадцати-двадцати, торговавших ирисками из фанерных коробок. Почему же эти здоровяки не в армии, не на войне? Позднее, как следует насладившись вином, наши летчики набили этим «дезертирам» морды. Они с базара испарились, но безмятежная их праздность вскоре охватила и нас.

Разместили нас, как повелось, в школе. Начальство смотрело сквозь пальцы на регулярное исчезновение после вечерней поверки большей половины ребят, быстро договорившихся с местными владельцами аккуратных домиков, кудрявых садиков и мягких постелей. Беспокоило это лишь вновь назначенного к нам комиссара Грабчака. Он появлялся в школе после полуночи, пытался пересчитывать тех, кто законопослушно спал на полу и на столах, но вычесть их из общего количества своих новых и еще незнакомых подчиненных он не мог. Выход он нашел наконец правильный: надо личный состав чем-то занять. На очередной поверке он объявил, что завтра начнется командирская учеба. Мы сдвинули освободившиеся от спавших столы, расселись на них, за неимением скамей и стульев. Оказалось, что ни строевого, ни караульного устава, ни даже наставления по учебным полетам или описаний наших столь прекрасно изученных «У-2» ни у кого не нашлось. У самого комиссара был, разумеется, «Краткий курс истории ВКП(б)», о значении которого для поднятия политико-морального состояния военнослужащих он нам весьма пространно и малограмотно поведал. Исчерпав свои знания, он неохотно объявил: «Всем разойтись, — и, заглянув в блокнот, добавил: — Юренёву остаться!»

Я был неприятно удивлен, но, когда все разошлись, комиссар, приветливо переходя на «ты», пригласил садиться.

— Ты, судя по личному делу, самый грамотный в полку: институт, аспирантура или как ее там… Так вот, прими партийное поручение: будешь заниматься с людьми по «Краткому курсу». Я, видишь ли, не педагог.

— А я — беспартийный… Странно как-то будет…

— Как беспартийный?

— Да так, не вступал.

— Ну, удивил! С вашим-то, — он снова перешел на «вы», — образованием да и опытом боевым… Орден опять же…- Да опыт-то боевой, а не партийный.

— Странно все это. Вы обдумайте положение… А поручение отменяется.

И с этих пор комиссар стал относиться ко мне с подозрением. Вскоре он нашел случай заставить меня обдумать свое положение. Повод дали мои заслуженные штаны.

Морская форма наша к этому времени поизносилась. И если тесноватый мой кителек еще держался, а если начистить мелом пуговицы, выглядел совсем неплохо, то брюки, черные суконные брюки, не только выгорели и истерлись до унылой, облезлой серости, но и распадались от прорехи у колена почти до самого низа. Неоднократные попытки их отремонтировать были тщетны, нитки разных оттенков, включая коричневые и белые, еле держали разрыв, и сквозь него у колена просвечивали белые подштанники.

Как-то вечером я сидел с приятелем возле винного погребка, заканчивая трехлитровую сулею молодого, еще бродившего вина. Ворот кителя был, конечно, расстегнут, фуражка чудом держалась на затылке, рваная брючина, которую я уже научился прятать, поджимать, на этот раз мирно глядела на пыльную вечереющую улицу.

— Встать! Какой у вас вид! — вдруг загремело надо мной.

Я вскочил. Передо мною пыжился пехотный майор. Я быстро застегнул ворот.

— А это что за лохмотья! — орал майор, указывая на штаны.

— Вот жду, когда выдадут новые.

— Разговорчики! Да вы еще и пьяны! Следуйте за мной!

— А вы, собственно, кто такой?

— Я — комендант города!

— Следуйте-ка отсюда, комендант, своим направлением!

— Молчать! С кем…

И он стал расстегивать кобуру. Но мне это удалось скорее. Он взвыл и отскочил. Приятель мой бросился между нами. Откуда-то набежали однополчане, что-то галдя, оттеснили майора, а меня, через погребок, вывели черным ходом в соседний переулок.

На следующее утро меня вызвал командир полка. Моя штанина была отличным опознавательным знаком.

— Что же это вы, лейтенант, стрельбу по коменданту устраиваете?

— Я, товарищ подполковник, не стрелял.

— А комендант говорил, что почти что стрелял.

— «Почти» стрелять нельзя. Так же, как «почти беременных» не бывает.

— Шутить не время, лейтенант. Насчет беременных я уж сам как-нибудь разберусь. А наш комиссар толкует об отдаче под суд, о лишении звания.

Я не нашелся, что сказать.

— Так вот что, братец, — переходя на примирительный тон, продолжал майор. — Под суд боевого летчика за пьяную ссору я отдавать не буду. Но наказать тебя надо! — Он взял со стола какой-то лист с машинописным текстом. — Вот залежался у нас наградной лист на тебя. Еще со станицы Славянской лежал. Сам понимаешь, не до награждений было, пока отступали. Теперь вот хотели посылать. А придется порвать…

Я молчал. Он уставился на лист, словно хотел заучить стандартный казенный текст, представляющий меня ко второму ордену. Потом взял и перед моим носом разорвал, крякнув, на четыре части.

Я молчал. Было жалко. И стыдно.

— А теперь идите…

Я повернулся налево кругом.

— Постой! И на улице вино не распивай. И штаны постарайся получше зашить. Сам понимаешь, морских штанов у нас здесь нет.

И потекли снова праздные дни. «Краткий курс» занудливо нам пересказывал один наш партийный воентехник. Штаны мне заштопал, подложив под разрыв полоску атласной подкладки, пожилой портной-мингрел, отчего шов приобрел более приличный, но и более заметный вид. Вино я пил уже внутри погребка. Получил письма от мамы и от Тамары. Тамарино письмо излучало нежность и спокойствие. Она, словно знала, что ничего со мной не случится, ждала скорой встречи, сообщала мне милые и веселые подробности о своей полуголодной студенческой жизни. Я понимал, что больше ей писать не о чем, что веселый тон объясняется не только ее прирожденной жизнерадостностью, но и желанием меня ободрить, приблизить к себе. А мне было грустно. Как далеки мы! Как разошлись наши обстоятельства и интересы. И надолго ли ей хватит этой нежности, этой верности?..

Наших специалистов послали за новой техникой. Куда — держали почему-то в строжайшей тайне. И какова будет эта техника? Снова «У-2»? Да и аэродрома, даже ровной площадки в окрестностях Миха Цхакая, кажется, нет. Никаких известий мы несколько дней не получали — никто пока что не возвращался.

Неожиданно меня вызвал командир полка. Я шел к нему с тяжелым чувством. Опять интриги комиссара? Но оказалось — наоборот.

— Поедете вдвоем с твоим дружком Бондаренко поездом в Тбилиси. Повезете пакет в штаб округа. У тебя есть знакомые или родные в Тбилиси? Не загуливайте там особенно, но дня два побыть разрешаю!

Не знаю, почему он так облагодетельствовал меня, подозреваемого. Но раздумывать долго не пришлось. Тем же вечером мы без особого труда и, разумеется, без билетов, влезли в какой-то местный поезд.

Пакет мы доставили и вручили утром. Дежурный офицер, приказав подождать, через четверть часа вернулся, сказал, что ответа не будет, расписался в сопроводительной и потерял к нам интерес.

Что же нам делать в большом незнакомом городе? Как использовать пару дней свободы? В Тифлисе я не бывал, адресов никаких не имел. Решили пойти на кино-студию. Может быть, Колька Пипинашвили или кто-нибудь другой из знакомых там найдется?

На киностудию мы прошли свободно. Порасспросили редких обитательниц во дворе и в пустынном здании. Выяснили, что Пипинашвили на студии давно не видали, но можно пройти к самому Шенгелая, он как раз сейчас здесь.

С Николаем Шенгелая, прославленным автором восхитительной киноновеллы «Элисо» и монументальной эпопеи «Двадцать шесть комиссаров», я знаком не был. Но решил все же зайти. Бондаренко остался ждать во дворе, заигрывая с молоденькими женщинами, вероятно, монтажницами.

В полутемном и прохладном кабинете меня встретил стройный, аккуратно одетый грузин с черными усиками, красиво вьющейся шевелюрой и внимательными бархатными глазами. В неспешной и дружеской беседе выяснил мои обстоятельства, припомнил мои статьи в газете «Кино». Обрадовался, что я знаком с Кирой Андроникашвили, сестрой его жены Наты Вачнадзе. Посмеялся над моей бедой со штанами. Встрепенулся, когда я сказал, что меня ожидает во дворе мой однополчанин.

— Как же так вы бросили своего друга? Ведь времени… ух ты, уже скоро час. У нас здесь в столовой можно пообедать. Зовите друга, извинитесь за меня, что задержал вас, и идите в столовую. Я распоряжусь. Хорошего шашлыка, сами понимаете, не обещаю, но накормить вас накормят.

В полупустой столовой нам подали зелень, харчо, вареное мясо, пару бутылок телиани. Когда мы, разомлев в беседе с поварихой, закончили трапезу, Николай Михайлович появился со свертком в руках и заговорщически позвал меня снова в кабинет. В свертке оказались брюки. Мы оба застеснялись. Я отказывался: «Ну что вы, зачем, мне должны скоро выдать». Он настаивал, ему, мол, они не нужны. Брюки были черные, мне чуть-чуть широки и коротки, материя в рубчик и обшлага не соответствовали морской форме. Но Шенгелая ушел в костюмерную и вскоре вернулся… В общем, обшлага пошли на удлинение штанин, в поясе было ушито, и я, чувствуя себя нарядным, отправился по заботливо записанным адресам.

Пипинашвили и Шота Манагадзе в Тифлисе не было, зато там неожиданно оказались мои бакинские друзья Володя Кочетов со своей красавицей женой Тезой и моя студентка Маро Ерзинкян — маленькая, тоненькая, удивительно хлопотливая и живая, ее все во ВГИКе любили, называли Марошкой. Это ее я встретил в обледеневшем вагоне на станции Бузулук, когда чудом постучался в вагон, переполненный эвакуированными вгиковцами. Почему она перебралась в Тифлис из Алма-Аты, я не помню. Помню досаду, что с Тамарой она в Алма-Ате не встретилась. Помню долгое застолье у Кочетовых, а потом блуждание с Марошкой по рассветному, пустынному, казавшемуся заколдованным городу, горбатые узкие улочки, деревянные балконы, нависающие над тротуарами, древнюю крепость над обмелевшей каменистой Курой, тихий заспанный вокзал, от которого, как ни странно, отходил местный поезд до Миха Цхакая.

Бондаренко дремал. Ночь он провел «у добрых и любезных девушек» с киностудии. Застеснявшись, подробностями делиться не стал. А я боролся с набегающей, как волна, тоской. Не надо бы мне так прикасаться к прошлому, к киностудии, к милым моим кинематографистам, к воспоминаниям о ВГИКе, о Москве… Удручало почему-то больше всего то, что Марошка не встретила Тамару в Алма-Ате. И хотя я знал из писем, что она там, что учится, что здорова, — вдруг как бы выросло расстояние между нами, расстояние не в тысячи километров, а в тысячи обстоятельств, мыслей, поступков, забот, у нас уже необщих, нам неизвестных, может быть, и малопонятных, и отчуждающих…

Штаны мои, шенгелаевские, ни восторгов, ни нареканий в полку не произвели.

Я щеголял в них недолго: к зиме нам выдали новое — армейское — обмундирование. Морское надо было сдать. Оставить разрешили только черные фуражки с золотыми «крабами» над козырьком.

А война приобрела для меня какой-то обыденный, рутинный характер. «Новая материальная часть» оказалась, как я и думал, старенькими, залатанными «У-2».

Воевать пришлось с «аэродрома» Агой — узкое ущелье с пересохшей речкой, — сесть на который можно было только с моря, первое касание произведя о галечный пляж. Бомбить летали за Клухорский перевал, вероятнее всего, — впустую: огней противник не зажигал, лишь узенькую извилистую дорогу можно было разглядеть в темноте. Перебои с бензином и бомбами делали нашу работу нерегулярной. Дневные полеты с Сухумского ипподрома на западную сторону Марухского перевала, в расположение нашей пехоты, казались поначалу полезнее: мы сбрасывали на маленькие горные полянки мешки с сухарями и даже ящики с патронами. Да и летать днем над сияющими и зеленеющими ущельями было приятно. Но вскоре штурманов от полетов отстранили: во-первых, наши мешки слишком часто падали в недосягаемые стремнины, ящики разбивались и патроны рассыпались. Во-вторых, была найдена полянка, на которую можно было, правда, не без риска, садиться. Находить при свете дня эту полянку летчики отлично могли без нашей помощи, а вторую, штурманскую кабину целесообразнее было загружать все теми же ящиками и мешками.

Пока наши пилоты мирно трудились над ящиками и мешками, мы, штурмана, томились праздностью. Участилось пьянство. Кто-то подцепил триппер. Ходить вгород комиссар запретил. «Теоретические занятия» — все те же уставы, наставления и описания — были никому не нужны, и начальство смотрело сквозь пальцы на манкирующих, дремлющих, читающих на занятиях раздобытую где-то беллетристику. Спасал меня Мельников-Печерский. Медленно, как живительную влагу, впивал я подробное описание труда, молитв и, главное, трапез раскольников «В лесах». Узнал, что чай они пили «с закусками и заедками» и леденцами не после, а перед обедом. И это умиляло. Слишком уж их густой, неспешный быт, их витиеватые интриги отличались от нашего нудного прозябания, от наших, хоть и привычных, но военных, небезопасных забот.

Тамара прислала письмо, как всегда, нежное и веселое. Чтобы меня потешить, сообщила забавную пародию на модную песню на популярный мотив:

По аллеям центрального парка

С пионером гуляла вдова,

Пионера вдове стало жалко,

И вдова пионеру дала…

Как же так, вдруг вдова

Пионеру дала,

Почему, объясните вы мне?

Потому что у нас

Каждый молод сейчас

В нашей юной прекрасной стране!

Стихи эти я прочел Виноградову, затем молодым ребятам из недавнего пополнения полка. Успех превзошел все мои ожидания. Ко мне стали приходить из другой эскадрильи, даже из батальона аэродромного обслуживания.

— Ну-ка прочти еще! Ну и развеселая у тебя жена. Покажи фотографию.

М-да! Дай-ка теперь я сам прочту.

А кое-кто просил почитать и само письмо, в чем я отказывал.

Странно, что это фривольное стихотворение и веселые улыбающиеся фотографии, снятые, возможно, поклонниками Тамары, вдруг приблизили нас друг к другу, познакомили ее с моими однополчанами, создав у них фривольное представление о ней.

А ведь я думал о Тамаре, силился представить ее себе, припомнить разные, пусть мелкие, случайные детали наших отношений, нашей физической и духовной близости. Она виделась мне не потешающейся над столь характерными для тыла пионером и вдовой, не заразительно смеющейся, а тихой и нежной, думающей обо мне. Или спящей в узкой девичьей постельке со счастливой улыбкой на губах. Я даже пытался выразить это в стихах:

Ты спишь, что видишь ты во сне?

Какою радостью овеян

Твой светлый лоб, какой весне

Улыбкой вторишь ты своею?

Но дальше стихи не шли. Получалось или слишком уж сентиментально, или книжно: «…как Моцарт, чист рассвет…» Нет, нет, не так надо было… Стихотворение так и не было закончено. А письмо с пионером и вдовой помнилось с улыбкой. Вот опять досада, что поэта из меня не вышло.

Пришли к нам еще пара столь же потрепанных самолетов и несколько совсем зеленых, только что с военных курсов, пилотов и штурманов. Забрали от нас нашего немолодого и спокойного подполковника-комполка, к которому я испытывал симпатию за то, что не отдал меня под суд из-за цхакайского коменданта. Временно исполняющим назначили нашего полкового штурмана — молодого и красивого майора Бонна, тоже недавно пришедшего в полк. Авиационными полками по-всюду командовали пилоты, а чем этот симпатичный, но ничем еще себя у нас не проявивший штурман заслужил такое доверие, никто не знал. Подпирали Бонна с обеих сторон комиссар Грабчик и худенький чернявый капитан-«смерш». Сначала думал, что даже хорошо, что стало известно, при ком помалкивать, но потом, после его очень неловких и, к счастью, не настойчивых, недолгих попыток склонить меня к «доверительной дружбе», понял, что у него повсюду есть наушники, стукачи. Делать этому представителю всевластной организации, громко именуемой СМЕРШ (смерть шпионам!), в нашем «полчке», летающем над своей территорией на старинной общеизвестной «технике», было совершенно нечего. Тем он и был опасен: мог выдумать, выслуживаясь, все что угодно.

Внезапно нас перебазировали. Видимо, на Клухорском перевале мы уперлись достаточно крепко, и немцы перенесли свои усилия снова под Туапсе. После счастливого безделия на окраине, хоть и запретного, но достижимого, солнечного, винного, базарного, веселого Сухума нас перебросили севернее, под Кабардинку, в «населенный пункт» Марьина Роща. Населенным этот пункт назвать было бы слишком смело. На склоне каменистой, пологой, обросшей колючим кустарником горы стояли два длиннейших каменных хлева, по-домашнему пахнущих коровяком и свежими смолистыми досками, из которых были сколочены нары и закуток для «штаба», то есть для Бонна, двух его советчиков и подобия канцелярии, где клубились наглый, облеченный особым доверием СМЕРШа «начальник отдела кадров» Царлин и его еще более наглый сержант-«машинистка», вооруженный расхлябанным «ремингтоном». Да! Теснился там с ними и вновь назначенный начальник штаба, бывший начхим, капитан Рыбицкий.

Трудно сказать, зачем в штате нашего полка был начальник химической службы. Чтобы проверять противогазы? Или дегазировать нас в случае, если немцы?.. Или навешивать нам химические бомбы, если не дай бог… Пока же химическая война не начиналась, начхимов, людей обычно с высшим образованием, использовали во всех частях и соединениях на всевозможных, чаще всего необязательных, работах. Так, тихий, застенчивый и беззлобный капитан Рыбицкий стал «мозгом» нашего полка, второй по значению командной фигурой. Как я вскоре понял, исполнял он обязанности оперативной службы, причем весьма беспомощно: задания «спускал» правильно, а вот отчеты писал плохо, как-то неясно. Впрочем, отчеты наши армейскому и фронтовому начальству нужны не были.

Как-то я спустился в Кабардинку, чтобы вспомнить свое первое посещение побережья в 1939 году. И от нашего скромного Дома отдыха, и от глинобитной деревушки остались одни развалины. Стояла глубокая осень, уцелевший маленький парк печально облетал. Вот здесь была тогда волейбольная площадка, вот здесь терраса, где мы танцевали под бойкие фокстроты юного Саши Павленко, оказавшегося братом Олега Павленко, моего друга и соавтора по ВГИКу. А как звали еврейскую девушку, откровенно в меня влюбившуюся, подарившую мне разрозненный томик стихов Гейне? Было все это или не было?

Живя в коровниках Марьиной Рощи, мы изредка летали с аэродрома в Геленджике. Сначала на перевал, где проходила железная дорога на Туапсе. В районе селения Гойтх, на горе Индюк, в лесу будто бы угнездился какой-то немецкий штаб. Бомбили мы «по квадратам», то есть неприцельно, так как штаб этот себя не обнаруживал. Разве что иногда летели нам вслед редкие трассирующие пули. Геленджикский аэродром иногда бомбили «юнкерсы», а Марьину Рощу обстреливала дальнобойная батарея, установленная немцами в Новороссийском цементном заводе. Урона нам эти обстрелы не принесли, хотя развлечением в нашем первобытном образе жизни мы их не считали. Шелестение снарядов над головой и визг каменных осколков от попаданий в скальный грунт на музыку похожи не были.

А быт наш поистине был первобытным. Ни книг, ни, конечно, радио. Газеты появлялись изредка, старые. Раза два приезжала кинопередвижка с «Чапаевым», «Александром Невским». Пленка рвалась, экран морщился и колыхался, звук захлебывался и хрипел. Фильмы эти я знал наизусть, и созерцание их истертого изображения вызывало, как и поход в Кабардинку, лишь ностальгическую тоску. Приятнее был приезд походной баньки с вошебойкой. Пока мы, голые, зябли в очереди в душевую, наша одежда прожаривалась в металлических шкафах. Особого эффекта прожаривание не дало.

Стремление к чистоплотности однажды основательно развлекло меня. Прознав, что на окраине Геленджика топится какая-то душевая, я после ночного вылета от-просился помыться. Желающих сопутствовать не нашлось, и я в одиночестве отыскал душевую. Совершенно пустую, но, как не удивительно, с горячей водой. Уютно простирнув белье и портянки, я щедро намылился, стал под душ и наслаждался льющейся на меня теплотой и чистотой, как вдруг страшный грохот прервал эту эйфорию. Ничего не понимая, я стоял посреди хлипкой душевой, все четыре стены которой вскоре обрушились. Пролетавший «юнкерс» сбросил с большой высоты единственную бомбу, далеко миновавшую аэродром и разорвавшуюся неподалеку от меня. Как ни странно, не причинившую мне даже царапины. Только одежонку мою разбросало вокруг, в радиусе метров двадцати. Голый, дрожащий, я вытащил из-под обломков свои сапоги, штаны, гимнастерку. Мокрое белье лежало на месте, только одной портянки почему-то не оказалось. Пришлось натягивать мокрое белье, обувать один сапог на босу ногу, ковылять к аэродрому, ловить там попутную машину. Портянку я отрезал от и без того коротковатой казенной простыни.

О происшествии начальству не докладывал, а своих ребят весьма посмешил.

— Ну ты даешь! Жаль только, что шмотки собрал, а то бы телешом сюда явился! — И утешительно: — Значит, пощадила тебя твоя бомба!

И здесь-то мои друзья оказались не правы.

Интенсивность наших вылетов нарастала. Помимо Гойтха и горы Индюк мы стали летать на север, бомбить северную окраину Новороссийского цементного завода, где, как нам сказали, располагалась дальнобойная батарея немцев, беспокоившая наши тылы. Летать туда было приятно: совсем недалеко, ориентировка по четкой линии побережья и светлой линии шоссе отличная, зенитное прикрытие слабоватое. И, главное, нам было лестно бомбить батарею, которая обстреливала нас. А кроме того, всегдашняя моя тайная тревога — не убиваем ли мы мирных, своих? — успокоилась. Близ передовой, в развалинах цементного завода, вероятно, женщин и детей не было.

Так вот стоим мы с молодым пилотом Калинчуком на старте. Бомбы подвешены, мотор включен, ремни затянуты, ждем зеленой ракеты на взлет…

…Сначала что-то белое склоняется надо мной. Как в кино: нерезкое изображение, и проступают черты женского лица. Где я? Кто она? Улыбается, слегка хлопает меня по щеке, беззвучно двигаются губы, но звенит из мучительного далека нечто похожее на ночное пение телеграфных проводов, только тише. Я пытаюсь подняться, но тупая боль волной проходит от затылка, по спине, к локтям и коленям. Может быть, я вскрикнул, а безмолвная женщина осторожно надавливает на лоб, на плечи. Я понимаю — надо лежать. Но почему? За женщиной появляются еще какие-то безмолвные люди. Врачи? Что же случилось?

А случилось то, что наш аэродром бомбили немцы. Бомба, воя которой мы не слышали из-за работающего мотора, упала где-то совсем близко. Взрывной волной наш легкий «рус-фанер» подбросило, перевернуло, кинуло метров за двадцать, на вагончик командного пункта.

Ничего этого я не помнил, не успел осознать. Все это рассказали мне, когда дней через пять я вдруг стал слышать.

Все эти пять дней я ощупывал тело в поисках переломов. Было много болезненных ушибов, синяков. Но встать, преодолевая боль, с помощью фельдшерицы я смог уже на третий день. А слух включался как-то потешно — слабым щелчком как бы откупориваемой бутылки. А выключался внезапно. То я слышал врачей и даже отвечал, не заикаясь, то вдруг снова глох. Врачи лазали какими-то прутьями мне в уши, рассматривали носоглотку, но, кажется, ничего не понимали. Фельдшерица ставила примочки на мои синяки. Голова то болела, то переставала, независимо от потери или возобновления слуха. Но слышал я все лучше, вернее, все дольше, глухота как бы отступала, становилась короче.

Слоняться по весьма неблагоустроенному госпиталю, проверяя — слышу я или нет, — мне надоело. Утверждая, что я слышу «почти прекрасно», я отпросился обратно в полк, в Марьину Рощу. Прослонялся вдоль наших коровников еще с неделю. То слышал, то не слышал.

— Что мне с тобою делать? — ласково проговорил майор Бонн, не чуждый юмора. — К полетам ты пока что не годен.

— А что мне, собственно, нужно слышать в полете?

— Нет уж, глухих штурманов мне не нужно. Да и не положено. Вот справка из госпиталя: «Контузия с потерей сознания и частичного слуха. К летной службе временно не годен».

— Слух у меня вовсе не «частичный». Вас же я отлично слышу.

— Начальство ты обязан слышать всегда, а возражать никогда. Я уже договорился в штабе армии: тебя временно назначают начальником оперативного отдела полка. Так что — тебя с повышением.

Так закончился боевой период моей военной карьеры. Начался период штабной, канцелярский. Более, конечно, безопасный, но и весьма противный.