17.08.2020

Е.Т. Мигунов учился во ВГИКе в 1939-1943 гг. вместе с такими известными художниками и режиссерами, ставшими впоследствии классиками советского кино, как М.А. Богданов, Г.А.  Мясников, Е.И.Куманьков, Е.В. Свидетелев, П.И. Пашкевич, Г.Г. Егиазаров, Б.А. Кимягаров, Г.М. Сеидбейли и другими. Он был одним из первых выпускников организованной в 1939 году мастерской художников-постановщиков мультипликационного кино (вместе с А.П. Сазоновым, Л.И. Мильчиным, С.К. Бялковской).

Источник: www.ru-animation.livejournal.com. Фото: "ВГИК. 1944 год". Автор фото: оператор Мая Попова.

Воспоминания Евгения Тихоновича Мигунова посвящены пребыванию студентов и педагогов ВГИКа в рядах Народного Ополчения летом 1941 года. Среди героев мемуаров - будущие художники анимационного кино Анатолий Сазонов, Лев Мильчин, Сюзанна Бялковская; известные кинематографисты Николай Кемарский, Михаил Богданов, Евгений Куманьков, Сергей Каманин; педагоги ВГИКа Д.В. Файнштейн, Я.М. Фельдман, Л.Л. Оболенский.

С детства, с тех пор как я себя помню, я был ущербным. Я понял это по глазам моей матери, по ее вздохам, по взгляду, устремленному на мою левую ногу…

«Врожденный паралич» - вот что я узнал о себе в пять лет. И еще: «Этот доктор Босик – идиот. Попал в нерв!» Я не понимал, что это означало, пока не смог сравнить себя, пока не научился сравнивать себя с другими. Нет, меня не обзывали «хромым», «уродом». Наоборот, меня жалели, щадили. Но я видел в глазах матери, бабушки, сестры Нины, теток и дядей кроме жалости еще – досаду. Какую-то промелькивающую злобноватую искру досады и обвинения. Как будто я был в чем-то виноват…

Нога у меня была значительно худее и суше. Икроножный мускул был парализован, стопа скрючена. Казалось – жилы коротки. Подняться на носок я не мог. Не так уж хороша была и правая стопа – но все-таки выручала. Конечно, я был горем для матери. Наверное, было бы лучше, если бы я умер, как умер первенец моих родителей – тоже Женя. Но я не умер. А стал в течение всей жизни мучаться и стесняться своего физического недостатка, тщетно пытаясь его скрыть, пряча ногу в тени, передвигаясь синкопическими перебежками, всегда идя в компании сзади.

Но желание быть как все позволяло мне быть не последним в ребячьих играх. Я компенсировал немощь – ловкостью, реактивностью, смекалкой. Находил какие-то приемы в играх, доступные мне одному и – именно из-за моей хромоты. Я, не будучи в состоянии быстро бегать, умел остроумно прятаться, увертываться с броском и кувырком от мяча в «лапте», «финтить» в футболе. Переводить затеи ребят, связанные с ходьбой, бегом, прыжками, в другой – интеллектуально-азартный ряд. И еще – я все время поддерживал в себе иллюзию: «не замечают!»
Интересно, что спустя 50 лет я утратил способность стесняться (правда – только в разговоре!) этой ущербности, и как-то при встрече со своими студентами-однокурсниками (к этому времени – уже стариками) спросил: а вы знали, замечали, что я был хромым? Они (милые люди!) сделали большие глаза и сказали: «Ну да?»

Пожалели по привычке…

Я ходил с дворовыми ребятами в баню. Но чаще старался – один. Мылся незаметно в уголке, поджав ногу под мраморную скамейку. Медосмотры и медкомиссии были для меня сущей пыткой. Правда, врачей я не стеснялся. Но друзей-товарищей… Словом, тот, кто не испытал – тот не поймет!

О Боже, почему мы стесняемся того, в чем нет нашей вины?
И сейчас мы стесняемся потребовать удостоверение об участии в Великой Отечественной войне, куда мы пошли добровольцами в народное ополчение. Стесняемся, потому что остались живыми. Если бы погибли – не стеснялись бы!

Война застала нас, студентов II курса ВГИКа, в Тарусе, где еще накануне, вчера, в то же самое время мы мирно покрасили спящему Левке Мильчину (1) очки в оранжево-красный цвет и заорали над ухом: «Левка! Вставай, горим!» Он, вскочив с кровати, машинально и профессионально вывалился в окно, даже не успев как следует проснуться. Окно было на первом этаже школы, где мы располагались во время пленэрной учебы в июне – уже второй год.

Как раз против этого окошка на столбе и висел четырехугольный репродуктор, включавшийся местной радиосетью в исключительных случаях. И сегодня он был включен. А случай, действительно, на этот раз был исключительным.
Говорил, заикаясь, Молотов…

Этим летом мы работали над этюдами из рук вон плохо. И [попивали], и ленились, точно чувствовали – незачем! Война носилась в воздухе. Какой-то дух, предчувствие – об этом мы потом говорили все. 
По молодости и телячьему оптимизму мы не осознали в полной мере, почему бабы на пристани воют, ломают руки, причитают. Мы разозлились на то, что срывается лето. И, наскоро смотав свои негустые пожитки и этюдники, двинулись в Москву. Как-то стихийно, просто – посоветовавшись друг с другом. Вроде – без приказа начальства. Просто нам стало ясно: мы должны быть в центре событий!
Пароходик-катерок до Серпухова…
Поезд…
Москва…

В Москве, вроде, было все, как обычно. Наверное (не помню уже сейчас) нам дали в институте какой-то срок для устройства дел и для того чтобы наше начальство решило, что с нами делать. Очевидно, не было точных инструкций на сей счет. Помню только наклеенный на стенку интендантского склада на Крымской площади Кукрыниксовский плакат: прорванный Гитлером пакт о ненападении и штык, упершийся ему в лоб. А рядом – плакат Тоидзе с текстом присяги (2) …


Еще ходили слухи о бомбежке, которая, вроде бы, была в Москве. Но другие говорили, что это была пробная «тревога». Скорее всего – так и было.

Свою родню – отца, жившего с сестрой моей матери тетей Зиной (3), тоже овдовевшей и связавшей свою жизнь с моим беспутным и бесшабашным папочкой, - я зашел навестить на ул[ицу] Фрунзе (4) и не застал. [Как и] тетка, «засекреченно-служащая» работница отдела кадров в Наркомземе, а потом где-то еще (меня это не интересовало), отец, в 1940 году вернувшийся из загранкомандировки в Урумчи (Зап[адный] Китай) (5), на почве благополучного возвращения, возлияния, эйфорий, перспектив и прочего, скоропостижно женившийся на моей тетке, тоже особого любопытства у меня не вызывал. Помогал он мне мало. Я научился обходиться в жизни своими силами, окончив школу и поступив в институт.

Он тоже где-то что-то делал - не то в «Техноэкспорте», не то в «Союзпромэкспорте». Сестра тоже, выйдя замуж без благословения, жила где-то в Краскове (6). В общем, кроме института, мне деваться было некуда. В каком-то психологически нереальном, невесомом состоянии я посетил всех, кого знал и с кем дружил в Москве. И кого застал дома. А когда наступил срок явиться в институт для получения инструкций о дальнейших действиях, помыл голову холодной водой под краном, побрился, ополоснулся, и, как всегда, «зайцем» прокатился на троллейбусе мимо «статуи Мухиной» к крылечку родного института.

А было всего лишь 25 июня 1941 г[ода].

В институте кипели страсти… Правда, кипели вяло. Шатались, чего-то ждали… Курили. Травили анекдоты. Делились слухами. Потом выяснилось: студентов посылают на трудфронт. Рыть окопы, убирать урожай, помогать по хозяйству – в общем, проза. Никакого героизма – одни мозоли.

И еще – организуется ополчение. Студенты забронированы – второкурсники и выше. Интересно, а если студент захочет быть добровольцем – возьмут?.. В общем – ничего определенного. Говорили, институт эвакуируют куда-то в Среднюю Азию. С возникающей тревогой – чувствуя, что что-то не клеится на фронте, что песенки типа: «своей земли не отдадим ни пяди», «будем бить врага на его территории», «не суй свое свиное рыло…» и др. заменились трагически-пафосной «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…», - [создавалось] какое-то ощущение, что без нас не справляются. Временно – но не справляются.

И уже становилось очевидным, что хладнокровно относиться к тому, что происходит, уже нельзя. Сознание этого как-то сразу, в течение дня-двух, овладело всеми…

Вдруг – 3 июля – паническое «Братья и сестры!» Ого!
Объявили: в институте организуется пункт записи в ополчение.
Стали обсуждать друг с другом, как быть. Пойдем? Не пойдем?..
Как-то сразу определились и уехали с глаз долой трудфронтовики - актерский и часть режиссерского ф[акульте]та. Операторы – прикомандировались к кинохронике. Какие-то маневры и передвижения в студенческой среде – не поддающиеся анализу и контролю. Никакой информации. 

И наконец: «Ну как, ребята? Пошли?..» Пошли. Записываться в комнату в конце длинного ВГИКовского коридора. За столом сидели представители военкомата и дирекции института, партсекретарь, комсорг, кто-то еще.
Во весь рот ухмыляясь, подошел, шаркая каблуками, Коля Кемарский (7). Он – то ли записался, то ли собирался. «Ну – как, старик? Решаешься?..»
А я сидел и решал только одну задачу. Как быть? Именно мне! Все мои товарищи готовы. Вот-вот подписью своей удостоверят свой патриотизм, смелость, мужскую отвагу, право на героизм.

Душой и я был способен на это. И даже больше. Я представил себе, как именно я буду центром, примером хладнокровия, сарказма и циничного презрения к врагу.

Но тут же вспоминал и о том, что в кармане у меня – свидетельство об освобождении от воинской повинности – «белый билет». И о том, что он выдан мне как дефективному, неполноценному человеку, - именно потому, что я не смогу выдержать физ[ической] нагрузки и действий, необходимых для пребывания в армии. Но, стесняясь своей неполноценности, я скрывал до этого от ребят свою «белобилетность», посещал вместе со всеми уроки военного дела, участвовал с грехом пополам в «военных учениях» и лучше всех издевательски копировал нашего военрука Александрова:

«Быец Михуноу! Бли чего принызначена рукуятка у хгранаты?» - Следовал мой ответ и его резюме: «Ниверрна! У корне ниверна! Рукуятка у гранате принызначена, шобы ею рукуировать!»
Я не знал – возьмут ли меня вместе со всеми, если об этом узнают в столе записи.

Ребята не знали, что я льготен. Я подумал, что в крайнем случае попрошусь «нестроевиком». Остаться в стороне я не мог. И – я решил! Одним из первых я подошел к столу. (Вторым – первым был Толя Сазонов (8). Свидетель – Л. Мильчин).

К моему удивлению, мое отношение к воинской обязанности никого не интересовало. Военные билеты не спрашивали ни у кого. Мне задали ряд вопросов: отдаю ли я себе отчет в серьезности своего добровольного шага? Есть ли родные и что-то еще…
«Ну вот и все, а ты боялась! - с форсом сказал я Кемарскому и Толе Сазонову, - Интересно только, дадут ли нам оружие?..» Я представил себе, что дружным патрулем из трех человек мы втроем, как на плакатах, идем в ночь, бдительным оком разоблачая проникших в тыл диверсантов-ракетчиков и прочих гадов!..

Ополчение представлялось мне вполне романтическим и целесообразным мероприятием.

Я уже ощущал в ладони сетчатую рукоять пахнущего машинным маслом пистолета или пулемета и, притаившись, подпускал к себе цепи врагов и расстреливал их в упор. И, невредимый, снова затаивался и перекуривал до новой атаки. И опять!.. Остальную работу по уничтожению захватчиков, судя по знакомым кинофильмам, должны были производить наши до зубов вооруженные танковой и боевой техникой славные воинские кадровые части и авиация. Надо же – каким был дураком! [Война «ad libitum» - вот что мне казалось поначалу, пока…] (9)
В конце концов, так и не поняв, что я совершил подвиг, сам не ведая того, и удовлетворенный тем, что я оказался не хуже других, а в одном строю со всеми, поехал собирать манатки, прощаться с родными и своей тогдашней любовью Сюзаночкой Бялковской (10).
Меня переполняло чувство гордости за свое решение. Двух мнений быть не могло. Я был бы несчастен и жалок, если бы не подошел к столу…

По пути я тщил себя надеждой, что добровольцев не будут стричь наголо.
Это не входило в мои расчеты. Я хотел быть душкой-военным в шинели и, главное, - в сапогах, где в твердом (пусть кирзовом) голенище скроется мой дефект, обернутый в солдатскую портянку. А там – хоть в рай!..

Холодно, растерянно, непонимающе простился со мной отец. У него были свои заботы по эвакуации. Казалось, он не понял, что я ухожу воевать. Но водки на прощание выпили. Я долго не рассусоливал момент прощания. Расстались даже весело. Я сказал только, чтобы ключ оставили в домоуправлении. Мне пообещали. Тетка собрала мне – что похуже. «Спартаковский» синий, с подкладкой в мелкую клеточку прорезиненный плащ, вельветовые – 40 см ширины – портки, пару линялых черных сатиновых трусов, носки, всякую там муру – полотенце, зубной порошок, мыло.

На ноги я одел парусиновые серые на кашемире полуботинки.
[На голову - ]серую буклевую кепочку.
Нашелся и рюкзак. Тетка набросала туда кой-какую закуску: круг полтавской колбасы, хлеба, какие-то консервы. Подпоясался ремнем…
Потом снял плащ. Перекинул по-дачному через руку.

А потом - проявил инициативу: взял с подоконника непочатую поллитровку. Сказал: «Буду ноги растирать, если замерзнут!»
Отец считал меня большим остряком. Всегда заразительно смеялся на мои анекдоты, зажмуриваясь и разевая редкозубый рот. Так сделал и на этот раз.
Оценил.
Расцеловались. Но как-то несерьезно.
Я застучал резиновыми каблуками по стертым ступенькам дома на ул[ице] Фрунзе.
Внизу услышал, как закрылась дверь.
Сглотнул слезы.
Облегченно вздохнул.
Теперь нужно к Покровским воротам.
К Сюзанке.

С Сюзанкой – отношения странные. Она – очень хороший, добрый человек. Дочка Казимира Малахова (11). В институте, шокированная моими непристойностями, которые я себе позволял для самоутверждения, один раз влепила мне такую оплеуху, что на батарее центр[ального] отопления, о которую я, падая, ударился головой, осталась вмятина.
После этого я ее полюбил…
«Но странною любовью».

В десятом классе школы я пережил довольно серьезную душевную травму. Меня бросили.

Просто – нахально бросили и предпочли другого. Здорового, практичного и перспективного летчика-курсанта. Истребителя иллюзий. 
До этого я исправно, по всем правилам, исполнял роль нежного, романтически-возвышенного, безумно влюбленного в сексуально-могучую, опытную и испорченную умницу. Два года я ее устраивал во всех отношениях, кроме материального, ибо был беден и плохо одет. И стыдлив. Я долгое время не мог поверить в то, что получил отставку. Ну, я понимаю, когда сразу! Но ведь я старался. Два года старался! И был одобряем! И вкусы, и любовь к танцам, и литературе. Мне оставалось только одно – мстить!

Чем мстить-то? Стать графом Монте-Кристо? Ха-ха!
Но - немножко отомстил!
Летом – отставка?.. Зимой – взял и поступил в институт! Да в какой? Во ВГИК! 33 человека на место! Что там ее вонючий ГИТИС? А чтобы добить ее, надо было завести явную «замену». И чтобы была не хуже, а эффектнее. Немножко из-за этого, узнав, что вся прежняя «хевра» (В. Шершевский, Б. Голубовский и «Сема» (12) и др.) с девочками собирается на танцверанде в ЦДКА (13), уговорил Сюзанку пойти потанцевать. Она удивилась, но согласилась. Я устроил «показ». Было замечено.

Сам делал вид, что не замечал, пока не подошел Голубовский. «Брось валять дурака, - сказал он, - идем к нам!» Я не подошел. Изображая любовь до гроба, сделав свое дело, увел Сюзанку с веранды. Она все поняла. Обиделась. Потом простила. Вообще относилась ко мне с нежностью и жалостью. Видела мою душевную хрупкость под бесшабашностью оболочки.

У нее в свою очередь был роман с «режиссером»-однокурсником. И даже не роман, а «помолвка». Но я, любя ее как хорошую, прямую и честную правдивую девчушку, привлекательную внешне и неглупую, не терял надежд. На всякий случай!

Все было тщетно. Она была верна своему «нареченному».
Но, видя мою одинокость, сиротливость, что ли, которую я переносил с большим самообладанием и юмором, привыкла ко мне, как старая жена. Примерно так относятся друг к другу уже пережившие кульминацию супруги. Нет ни секретов, ни попыток обновления. Родной человек, и все. Что-то вроде сестры.

А «нареченный» ее – что-то «забурел». Ей было как-то одиноковато.
Вот к ней я и ехал.

У Сюзанки была чудесная мать. Мать-страдалица. Брошенная звездой эстрады (К. Малаховым), милая, добрая Ольга Александровна (14). Человек с постоянными слезами в глазах, душевная, мягкая, теплая. Она ко мне относилась чудесно. Мечтала обо мне как кандидате в зятья.
Прощаться с ней было труднее, чем с родичами. Она заплакала. Ушла к себе, оставив нас с Сюзанной.

Были и поцелуи, и клятвы не забывать и помнить. Но я немного играл в героя. Это мешало быть искренним. Картинно разломав серебряный полтинник на две части, мы поделили его на двоих, обещая соединить их после войны при встрече. Свою половину я потерял…
В общем, было много слез, нежностей, откровений.

Я не мог долго этого выносить. С рассветом, часа в три, я просто сбежал.
На Хохловский бульвар я выбежал с каким-то облегчением. Слава богу! Теперь все. Они – уедут с матерью. Беспокоиться будет не о ком! И, весело закинув рюкзак за плечо, зашагал вдоль бульвара.

Ближе к Покровским воротам я увидел поразившее меня зрелище: по бульвару, в абсолютной и поэтому страшной тишине, быстрым шагом, как-то прячась под деревьями бульвара, шла очень длинная колонна людей по четыре в ряд. Песочно-пыльная, с белыми и красными пятнами (потом я увидел, что это кровь), опираясь друг на друга и на костыли и клюшки, колонна легкораненых, в подштанниках и шинелях внакидку, «драпала» по бульвару. Скорее всего, за недостатком транспорта эшелон с ранеными, прибывшими в Москву, переправлялся в госпиталь у Яузских ворот своим ходом. Это я думаю сейчас. А тогда, когда казалось совершенно мистическим это безмолвное наличие и существование действительной военной реальности, доказательств кровавой сущности войны, я был потрясен близостью фронта и смерти. Казалось, что немцы уже в Москве – настолько свеженькое доказательство ковыляло мимо…

Явка на пункт сбора в институте была назначена на семь часов утра. Или восемь. Я пожалел, что рано ушел. Но не мог. Не мог остаться. Железным нерв был лишь при посторонних! Я сел на скамейку и попытался подремать.
И заснул…

Когда открыл глаза, часы у Покровки показывали шесть. Подходил трамвай – довоенная «Аннушка».

В институте никого еще не было. В полной неразберихе прошел день… К вечеру наш директор Файнштейн с грехом пополам привел [нас] к школе на том месте, кот[орое] теперь назыв[ается] [Звездный] бульвар (15).

Очень похоже снял Урусевский сцены с Самойловой (16). Но претенциозно. На самом деле было проще и ниже. Cъемка – не с движения и не с эффектного ракурса.
Школа как школа. Много людей у входа перед решеткой. Меня они не волновали. Я знал – своих, родных нет. Некому…

Совсем не помню так волновавшего меня события:
«Придеть цырульник с бритвой во-острой!
Обрееть правый мне висок!
Я буду вид иметь ужа-асный
Их! С ха-алавы до самых ног!»
Не помню, когда нас стригли наголо. Помню только, что по возвращении моей буйной шевелюры не хватало, чтобы покорить блондинку – Нинку (17)!..
Может, - там, может, где-то в Мцыри (18), на бивуаке, нам сняли волосы с головы, по которой не плачут!.. Долго чувствовать себя новобранцами нам не дали.
Миша Богданов (19) недавно вспоминал на встрече «ветеранов»:
«Не успел я закинуть рюкзак на полати-нары, как тут же – «Ста-а-ановись!», «На первый-второй – рассчитайсь!» И все. И пошли!»

Почти так это и было. Мне только запомнилось и другое…
Я с каким-то животным любопытством смотрел на все, что происходило вокруг. Я был в «запретной зоне». Меня радовало, делало «таким, как все» это странное пребывание среди тех, от кого я теперь уже ничем не отличался.

Разве только – они не видели того, что сегодня утром видел я: мы все – кандидаты! Слава богу, если будем плюхтеть через бульвар в бинтах и подштанниках!..
Смотрел на милые рожи своих товарищей, [на] Тольку с его выщербленным передним правым и старческими ямочками-трещинами на щеках. По-моему, он уже тогда был – наголо. Смешная, круглая, какая-то слоновая голова… Растерянно-неопределенные улыбки на лицах ребят.

Улыбаются, чтобы не плакать?.. Всеобщая душевная размягченность, зырканье глазами. Слушают, что говорю – не слышат.
Наверное, так же и я! Мне говорят – киваю головой!..
Но у меня все позади. А здесь – прощанье. Мама Женьки Куманькова (20) – легендарная старушка, «мать Ниловна» (21) – смотрит слезящимися глазами на смешного – голова откинута столбиком – гуся, гусенка?
Пахнет перегаром. Может быть – от меня? Может быть! Рождается идея! Нахожу «союзников». Колька, Толька, кто-то еще. По-моему, Серега Каманин (22). Идем в гимнастический зал, где нары. Самые настоящие, тюремные (в моем представлении). «Растираем ноги», закусываем колбасой. Смотрим вопросительно друг на друга: ничего страшного? Может быть – так будет и дальше? Серега вскакивает и замирает. Мы тоже, глядя на него. К нам идет лысоватый и к тому же обритый наголо, в очках с золоченой оправой, 50-летний крепыш с внимательным взглядом и длинными волосатыми руками.
Наш директор. Файнштейн.

«Вольно» - шутит он. И, заметив бутылку: «Ай-яй-яй! Придется лишить стипендии!..» Мы смущенно хмыкаем: еще не привыкли к военному положению! «…За то, что не оставили командиру!» - заканчивает он. Мы смеемся. Облегченно, но и с большим сомнением: видно, дело плохо, если такой сухарь, жесткий и неподкупный на улыбку, «ледяной» Файнштейн заигрывает с нами.

Из разговора выясняем, что он будет все время с нами, «при нас». Как мы понимаем – кем-то вроде политрука. Хорошо. Страшно только, что куда-то рухнула стена, разделявшая нас.
Вместо ужесточения, «официальщины», субординации – одинаковая обреченность в глазах. Грусть и сожаление.

Кричат с улицы. Становимся в строй. Мы, оказывается, – люди бывалые. Не зря нас терзал Александров – военрук. Я держусь поближе к Тольке, он – не против. Наверное, так чувствуют себя перед расстрелом… Ну, мысленно, конечно.
Теоретически, так сказать!.. 

Идет перекличка. Орем: «Я!», «Я!». Иногда врывается штатское: «Как вы сказали?» Общий хохот. Нервный? Да нет – все нормализуется! Обмениваемся мнениями. «Р-разговорчики!..» Затихаем. На кирпичной веранде появляется какой-то с кубарями. Произносит общемотивированное что-то. С цитатами. Привыкли на лекциях. Не слушаем. Общие места. Призывы, цитаты – все пропускаем. И вдруг – конкретное! То, что нас касается сейчас. Сию минуту. Решает нашу судьбу. Распределение по склонностям. Подобие демократии: «Шоферы или умеющие водить? Два шага вперед». Шагают: «Хруп-хруп, шшак!» Потом ищут знающих языки. Потом – пулеметчики или знающие устройство. Сразу понимаю: дальше – только пехота: табуретки!
Смотрю на Тольку. Говорю: «Давай будем ездить на телеге?» Толька кивает.

«Хруп-хруп-шшак!» - перед строем - мы и еще одна пара с завода «Калибр». Нас фиксируют пофамильно и возвращают в строй. Я в восторге: то, что надо – будут возить! А в технике уж как-нибудь разберемся: не политэкономия! Толька – тоже вроде рад. Рост – 192 и плоскостопие!

Вот и все.
Забрали рюкзаки.
Снова построились. 
Командовать нами поставили комвзвода т. Величко – из запаса. Склеротик. Поняли, когда скомандовал:
«Нале-е… - потом остановился и, соображая, скороговоркой, - …стало быть… ВО!»
Потом до Волоколамского шоссе мы слышали: «Напра-а - стало быть - Во!», «Бе - стало быть – гом!» 
Нас это веселило. Особенно когда звучало как песнь:
«Нале-е - стало быть,
ха-атставить!
Напра-а - стало быть - Во!»
И характерное:
«А-РРыс – тфо - тры-ы!
А-РРыс – тфу – тры-ы!»
Мы двинулись защищать подступы к столице… Пока еще в брезентовых говнодавах.

Колонна в ряд по четыре довольно стройно и «в ногу» маршировала, выйдя на Ленинградское шоссе. Петь стеснялись. Кругом стояли люди. С надеждой смотрели на нас. А может быть, без надежды. А может быть, и не смотрели…

То, что я не задаром получил «белый билет», я почувствовал уже у стадиона «Динамо». Я вообще-то всегда предпочитал даже две остановки провисеть на подножке трамвая и если и ходил в дальние походы, на лыжах или летом – за грибами, то мог в любое время лечь, задрать к небу ноги и переждать, когда снова появятся силы. А здесь - вот ужас! Я уже едва ковылял, затянутый в машину, в конвейер спокойно и нормально шагающих людей! Признаться в слабости – не позволяло самолюбие и боязнь насмешек. Вот кошмар! Я ковылял, иногда подпрыгивая, когда чувствовал, что нарушаю строй. Соседям по строю, заметившим, что я – что-то «не того», объяснил: «Гвоздь, зараза, в пятке!.. Хоть бы привал какой устроили!..»

Наверное, главнокомандующий всеми военными и штатскими силами на земле услышал мои молитвы. Раздалась команда: «Батальон!.. Стуй, ррыс-два!». «Привал!» Я бросил рюкзак к стволу дерева и сразу бросился на траву, задрав кверху ноги. Как будто – шучу… Разыгрываю клоунаду… Ребята – захохотали.

Это было совсем рядом с Москвой, около двух крепостных башен из красного кирпича с перемычкой между ними…
А по шоссе один за другим мчались крытые брезентом грузовики и «Эмочки», и все – туда, куда в лиловую дымку садилось солнце…

…Для тренировки и осознания своей беспомощности и безвыходности положения начало было положительно неплохим!
Но делать было нечего!..
«…Не говори, что не дюж!».
Вот я и не говорю…

В каком-то кошмаре, в полуобморочном состоянии (для меня – [естественном]) мы прошли еще несколько перегонов…
Мое счастье, что из-за несыгранности или невозможности непрерывного движения наше тактическое командование то и дело давало нам отдохнуть. Похоже было, что другие вовсе и не нуждались в отдыхе. Курили, шатались между деревьями парка. Кой-кто дремал, сном выбивая остатки прощального возлияния. Дремал и я. Наступила ночь…
Небольшими группками мы, уже покапитальнее, подложив под головы неудобные рюкзаки, подмерзая с непривычки, устроились на сон… И тут какому-то идиоту вздумалось проверить нашу мобильность и вообще деловые качества.

Раздались короткие команды к подъему. Кое-как в темноте мы построились – и наши отцы–командиры пониженным голосом сообщили нам, что стало известно, что в нашем районе (где-то у Аэропорта) сброшен десант из диверсионных немецких групп. [Вооружение наше состояло, как будто, из выданных нам трофейных (немецких) австрийских штыков – винтовки к ним предполагались…] (23) Мы должны быть бдительными и, находясь друг от друга на расстоянии вытянутых рук, неподвижно стоять. И если заметим какое-нибудь движение или движущиеся фигуры – обезвредить их. Что это была за глупость – сказать трудно. Мне показалось, что тот, кто дал эту команду-распоряжение, повредился мозгами. Но – психологическое воздействие этого приказа разбудило нас от пассивного отдыха и мы, добросовестно растянувшись цепями, сверлили глазами темноту довольно густого липового леска–аллеи, не зная – верить ли в опасность или нет? Иногда, наверное, от утреннего холодка, шерсть на загривке шевелилась, и это создавало иллюзию страха.

Все это было непонятно и немотивированно. Когда мы во дворе играли в «казаки-разбойники» или дотемна гоняли в «12 палочек» - там были безукоризненные логические условия игры. Было понятно, что надо делать и - для чего.

Взрослые оказались большими дураками, чем я предполагал. «Ничего себе, - думал я, переминаясь с ноги на ногу и бдя. - Если так же будет и дальше – ничего хорошего ожидать не приходится!»

Конечно, никакого десанта не оказалось и в помине, и мы, уставшие и продрогшие, невыспанные и несвежие, построившись с рассветом в походные колонны, снова двинулись туда, где было нужно нашим присутствием создать видимость военной силы. 
Вперед, на запад!

Сейчас мне кажется, что все, что тогда со мной и вокруг меня происходило, - какой-то неясный мучительный сон, в котором я был главным действующим лицом, и удивительнее всего то, что есть свидетели того, что со мной это действительно происходило. Извилины, что ли, заросли, сгладились? Уже с большим трудом объясняешь себе последовательность событий, какие-то куски временно вываливаются, что-то помнится реально, как вчера виденное…

Так бывало иногда во время сильного опьянения – провалы и реалии. Один раз, утром (я тогда был студентом), мы с Серегой Каманиным после сильного возлияния мотались туда-обратно от Зачатьевской общаги, где он жил, до моего дома на Остоженке, 47, провожая друг друга и никак не решаясь расстаться. Расстались не позднее часа ночи. Но к моему удивлению, когда я вошел в комнату, чтобы лечь спать – за окном было светло. Светило солнце!

Я рухнул и проспал до трех часов дня. Утром меня мучила мысль, почему расстались ночью, а путь по коридору был таким длинным, что в комнату добрался только утром?.. Объяснилось все это просто. Соседка сверху, выходя утром (в шесть) на прогулку с собачкой, видела меня сидевшим на ступеньках у двери, в которой торчал ключ… Я – спал!..

…Потом захотелось есть. И не мне одному. Мне – пожалуй, менее других. Я вообще ел очень мало с детства. И мучил меня не голод, а неспособность идти наравне со всеми. К вечеру мы дошли не то до Красногорска, не то до Нахабина, где нас, пообещав накормить краковской колбасой, погрузили в товарные теплушки, раздолбанные и пахнущие цирком – видно, катался в них кое-кто и кроме сорока человек.
Это было прекрасно. Полное счастье – никуда не идти! Уже мерещилось, как нас подвозят к окопам на передовой, где в ряд стоят дымящиеся походные кухни… Удобненько устроившись в уголке, мы приготовились вздремнуть, притулившись друг к другу… Как мне показалось, колеса отбили всего 32 такта и замедлили ход, после чего раздалась команда к выходу!..

Неужели снова идти? 
Да!

В полумраке светлой летней ночи видя спину предыдущего, иногда тыкаясь в рюкзак носом, иногда заваливаясь в сторону, с закрытыми глазами, мы брели, как лунатики…
Казалось просто чудовищным, что о нашем благополучии никто не заботится. Мы как-то к этому не привыкли. Кое-кто начал ворчать и поматюгиваться. Кое-кто обращался открыто к отцам-командирам: «Хоть бы покормили, епть!.. А то уже ноги не тянут!..»

Но оказалось, что обещаниями можно было прокормить нас довольно долго. От злобы и беспомощности – не бастовать же! – прибавляли шагу. Бедный помкомвзвода, сам измотавшийся до предела, героически пытался поднять поникший дух ополченцев. Бедный, бедный Давид Владимирович! Он, наверное, судорожно вспоминал верное средство для подъема духа – песню. Активисты его поддерживали. Но не очень. Очень – хотелось жрать. Как на грех, Файнштейн знал всего лишь две песни из всего обширного расейско-солдатского репертуара. Одна – комсомольская–балтийская – «По морям, по волнам!..», другая - «Помню, я еще молодушкой была!». Первую песню поддерживали неохотно: очень жрать хотелось. Вторую приняли благосклоннее: он, запевая, переделал ее с протяжно-лирического на маршевый лад, этим несколько заинтересовал всех и даже приостановил кое у кого выделение желудочного сока…

Все были в ярости: снова пронесся искусно пущенный слух о том, что за поворотом, в глинисто-березовых овражках, нас ждет привал и кормежка. Никто не верил.
И в первый момент даже не поверили глазам, когда, перевалив гребень, поросший молоденьким березнячком, в уютной лощинке увидели чудо: кругленькая, на колесах, со смешной, виденной нами только в кино, трубой-коленом с грибком-пламегасителем, походная кухня и дюжий дядя с черпаком – предстали перед нами в своей плотоядной обнаженности.

«У-рр-а!..» - раскатилось по холмам и долинам. Если бы враг был близко, он был бы сражен взрывной волной энтузиазма! 
Ах, что это были за щи!..

Щи из автоклава… Кислые шти! Нам с Толей и Колей был налит полный плоский котелок. Рыжее, с рублеными квадратиками капусты, горячее, с плавающими кружочками жира, окрашенными томатом в янтарный цвет, душистое, с волокнами распаренной говядины и цельными мелкими картофелинками, хлёбово! Да с куском, нет, с двумя, нет, с тремя – грубой черняшки! Да еще котелок добавки (пустили Тольку – при взгляде на его [корпуленцию] повар дрогнул). 

Как мало надо человеку, чтобы быть счастливым…
И еще – полежать. Да до вечера. Да накрывшись с головой от солнышка плащом. Забытье…

Никакой войны! Ничего! Рай!..

____________________________
1. Мильчин Лев Исаакович (1920-1987) – художник-постановщик анимационного и игрового кино, однокурсник Е.Т.Мигунова, позже – режиссер-аниматор. Заслуженный художник РСФСР. Преподавал во ВГИКе.
2. Мигунов имеет в виду известные плакаты группы художников Кукрыниксы «Беспощадно разгромим и уничтожим врага!» и Ираклия Моисеевича Тоидзе (1902-1985) «Родина-мать зовет!».
3. Отец Е.Т. Мигунова – Тихон Григорьевич Мигунов – после безвременной смерти первой жены (матери Е.Т.Мигунова), Марии Константиновны, женился на ее сестре, Зинаиде Константиновне.
4. На улице Фрунзе (до 1925 и после 1994 – Знаменке) находилась квартира тетки Е.Т.Мигунова, Зинаиды Константиновны, и ее первого мужа – Якова Евсеевича Клецкого.
5. Урумчи – город в Китае, ныне - центр Синьцзян-Уйгурского автономного района.
6. Красково – дачный поселок в Люберецком районе Московской области, где проживала после замужества сестра Е.Т. Мигунова – Нина.
7. Кемарский Николай Васильевич (1920-1985) – кинодраматург, однокурсник Е.Т. Мигунова. Работал в неигровом кино.
8. Сазонов Анатолий Пантелеймонович (1920-1991) – художник-постановщик анимационного кино, график. Однокурсник Е.Т. Мигунова, оказавший на него наиболее сильное влияние, в паре с ним Е.Т. Мигунов работал на киностудии «Союзмультфильм» до 1946 года. Заслуженный художник РСФСР (1972), кандидат искусствоведения (1951). Преподавал во ВГИКе с 1946 года, профессор.
9. Текст, заключенный в квадратные скобки, записан автором на полях рукописи.
10. Бялковская Сюзанна Казимировна (1919-1999) – художник-постановщик анимационного кино, график. Однокурсница Е.Т. Мигунова, позже вышла замуж за А.П.Сазонова. Работала на киностудии «Союзмультфильм» до начала 1950-х годов.
11. Малахов (наст. ф. Бялковский) Казимир Людвигович (1899-1985) – артист театра миниатюр, театра оперетты, выступал на эстраде, был известным футболистом.
12. Шершевский В., Голубовский Б., «Сема» - очевидно, приятели Е.Т. Мигунова. Никаких других упоминаний этих фамилий в воспоминаниях Мигунова о детстве и школе обнаружить не удалось.
13. ЦДКА – Центральный Дом Красной Армии.
14. Ольга Александровна Бялковская (по второму мужу – Кузнецова) – мать С.К. Бялковской.
15. Видимо, имеется в виду здание теперешней школы № 304, ныне располагающееся по адресу: улица Кондратюка, дом 5. По другим данным – это бывшая школа № 284 (проспект Мира, д. 87), ныне гимназия № 1518.
16. Имеются в виду эпизоды проводов на фронт из фильма Михаила Константиновича Калатозова (1903-1973) «Летят журавли» (1957), снятые оператором Сергеем Павловичем Урусевским (1908-1974) с участием актрисы Татьяны Евгеньевны Самойловой (р. 1934).
17. Орлова Нина [Николаевна] – планировщица (ассистент режиссера), работала на «Союзмультфильме»; попытки ухаживания за ней осенью 1941 года во время производственной практики на киностудии «Союзмультфильм» описаны Мигуновым в тетради «О, об и про…» № 2, эти фрагменты были опубликованы в журнале «Киноведческие записки» № 68.
18. Мцыри – санаторий на территории усадьбы Середниково в Химкинском районе Московской области, близ дачного поселка и платформы Фирсановка.
19. Богданов Михаил Александрович (1914-1995) – художник игрового кино, однокурсник Е.Т. Мигунова. Народный художник СССР (1985), член-корреспондент Академии художеств СССР (1973). С 1946 года преподавал во ВГИКе, с 1965 – профессор. Был секретарем правления СК СССР. Работал совместно с Г.А. Мясниковым.
20. Куманьков Евгений Иванович (р. 1920) – художник театра и игрового кино, Народный художник РСФСР (1981), однокурсник Е.Т. Мигунова, работал на киностудии «Мосфильм».
21. Очевидно, связь матери Е.И.Куманькова с персонажем повести Максима Горького продиктована чисто внешними ассоциациями автора.
22. Каманин Сергей Михайлович (1915-2002) – художник, однокурсник Е.Т.Мигунова. Заслуженный художник РСФСР. С 1943 года преподавал во ВГИКе, с 1969 – профессор. Был деканом художественного факультета.
23. Текст, заключенный в квадратные скобки, записан автором на полях рукописи.


Материалы по теме