30.09.2024

Елена Габор (Монюшко)

Автор:
Елена Габор (Монюшко)

 

Источник: Gábor Ferencné, «Utazás a múltba», Európa, Budapest, 1980, ISBN: 9630722518, 284 страницы, твердый переплет, перевод на венгерский язык: Balabán Péter. Материал предоставлен правнуком (по линии матери) Монюшко Владимира Платоновича (1862 – 1923) — Егором Завьяловым. Обращение к читателям редактора русского перевода Егора Завьялова. Фото: Общественное достояние.

На сайте опубликованы: часть 1-ячасть 2-я; часть 3-ячасть 4-ячастья 5-я., часть 6-я., часть 7-я.

Нам надо было приспосабливаться к жизни в чужой стране. В первую очередь надо было явиться в полицию. Правда, в то время бюрократия была незначительной. В отличие от Европы паспорт и виза нужны были только в царской России и в Турции Абдул Хамида II. В первые месяцы материальные проблемы миновали нас. Согласно нашему плану, Лео приняли в качестве настройщика роялей на фабрику роялей «Pleyel». Обычно он работал в центре Парижа, и благодаря этому у него хватало времени и на Матисса, и на то, чтобы по вечерам рисовать в студии Гранд Шомьер. Он входил в круг художников и литераторов — сюрреалистов и самостоятельно искал новые пути в живописи. Он думал в «ритмах цветов»: на холст проецировалась похожая на фильм композиция, каждый кадр которой представлял собой один ритмический элемент. Эффекты от такого проецирования были скорее похожи на музыкальные композиции. К сожалению, из-за возникших технических препятствий ему тогда пришлось отказаться от осуществления этих планов.

Что же касается меня, то не поступив в Аграрный институт, я записалась на факультет естествознания Сорбонны, где в самом начале у меня возникла необходимость сдавать экзамен по общей химии. Лео со страстью посвящал всё больше времени своему призванию, я тоже ушла с головой в свои занятия, и постепенно все меньше и меньше общих дел и идей связывало нас. Мы мало виделись друг с другом, наше чувство слабело. В химической лаборатории моим соседом по столу был один студент-венгр. Он был интеллигентным, остроумным молодым человеком, но несколько сдержанным, отстранённым.

Я тянулась к Ференцу, но он сторонился меня. Я чувствовала невыносимое противоречие между моим старым чувством и новым увлечением. В конце концов, я призналась Лео, в чем дело, и предложила ему расстаться. Вначале он был потрясен, но в конечном счёте примирился и не стал возражать. Мы договорились, что на первых порах он будет предоставлять мне некоторую материальную поддержку для удовлетворения основных потребностей.

На фото Елена Монюшко, Париж. Надпись на лицевой стороне: "Юлии Михайловне". Надпись на оборотной стороне: "Дорогая Юлия Михайловна, посылаю Вам свою физиономию. Имею смелость утверждать, что в натуре она приличнее, чем на фотографии, но лучшей у меня нет. Я опять там же, где была в прошлом году — у той же самой хозяйки. Отдыхаю от города и готовлюсь к экзаменам. Париж отвратительно действует на нервы своим вечным шумом, движением и лихорадочной жизнью, которую волей неволей ведешь и сам. Как вы? Черкните мне. Нет <..........>"

— До тех пор, пока я сама не смогу отыскать какой-то заработок, — сказала я, и совесть моя оставалась неспокойной.

Но мне повезло: я скоро нашла работу. Профессор Джоб, руководитель одной из лабораторий исследовательского института прикладного искусства, был консультантом кожевенной фабрики, он делал опыты с краской из льняного масла, и я помогала ему.

С Лео я увиделась через пятьдесят лет. Наше общение было весьма дружеским. Кстати сказать: мы признались, что не узнали бы друг друга на улице. Из Леопольда Штюрцваге он со временем превратился в Сюрважа, известного и уважаемого французского художника.

Среди коллег, учившихся в Сорбонне, нашлось несколько любителей природы: по воскресеньям они совершали экскурсии в лес Фонтенбло, занимались скалолазанием. Среди них было несколько настоящих альпинистов: благодаря их рассказам и чтению романа Киплинга «Ким» я тоже захотела заниматься скалолазанием. И вот через некоторое время я оказалась на склоне Монблана в качестве участника альпинистской группы с рюкзаком на спине и с ледорубом в руке. Я вынесла много новых впечатлений из такого рода походов, и в особенности из вылазок на ледники.

В течение учебного года мы продолжали собираться вместе с товарищами по походам. Постепенно Ференц перестал сторониться меня. Я уговорила его совершить вместе с нами экскурсию в лес Фонтенбло и задумала познакомить его с миром Альп. Из Ференца он вскоре стал Фери, и на повестку дня встал мой развод. В начале 1914 года я получила следующую информацию в русском консульстве в Париже: «Как известно, не только церковный брак, но и ведение метрических книг находится в ведении церкви. Таким образом, по вопросу развода церковь также является компетентным органом. Так как вы живете в Париже и не можете лично предстать перед церковным судом, следовательно, вопрос должен решаться по дипломатическим каналам».

«Что за вздор! — воскликнул два года спустя французский юрист. — Французские судебные власти тоже являются компетентными в этом вопросе. Правда, в этом случае ваш развод не будет действителен в России, но в остальной части Европы — будет».

Поэтому мы поручили дело французскому адвокату.

13-го июля 1914 года мы с Фери ехали на извозчике на Лионский вокзал. Как раз в это время Париж предавался веселью, накануне праздновался большой национальный праздник. Повсюду на импровизированных эстрадах сидели оркестры, состоявшие их двух-трех музыкантов, а на улицах под их музыку танцевала публика. Все казались очень счастливыми. Но я чувствовала, что праздник потерял свой былой блеск, который так очаровал меня шесть лет тому назад. Ужасный шум! Хорошо, что можно убежать от него. С собой у нас было наше альпинистское снаряжение, и мы уже предвкушали бесконечный горизонт и увенчанные ледниками горы. Беззаботные, мы были абсолютно спокойны.

И хотя Фери упомянул о покушении в Сараево, где убили австрийского эрцгерцога, я не обратила внимания на его слова.

Мы предполагали, что после двухнедельной тренировки отправимся на вершину. Сперва обойдем гору Монблан, но дойдем только до альпийских лугов. Мы с большой радостью думали о том, что будем один на один с природой: нет ни почты, ни газет, ни телефона, которые связывали бы нас с миром. Наше восхождение начнётся со связки Шамони-Монблан и ею и закончится. А в промежутке — состоится восхождение на самые высокие пики .

Программа прошла великолепно. Воспрянув душой и телом, мы спускались с небольшого ледника со стороны итальянской границы, когда увидели человеческую фигурку: издалека было заметно, что он очень взволнован, он мчался вниз по склону, было очевидно, что он хочет с нами поговорить. Странно! На леднике он был обут в повседневную уличную обувь, а на его спине вместо рюкзака был хорошо притороченный чемодан.

Он сообщил нам, что он французский официант и на лето устроился на работу в итальянское кафе. Но сейчас объявили всеобщую мобилизацию, и он торопится обратно во Францию, в свой полк.

Мы посмотрели на него с большим удивлением... Мобилизация? Что же, будет война? Нет, это невозможно!

Мы пришли в Шамони. И там тоже все говорили о мобилизации и в качестве «доказательства» представили следующий аргумент: почта не осуществляет денежные переводы. Фери как раз ждал денежного перевода. Он пошел на почту и получил деньги. Мы сделали вывод, что всё это является ложными слухами, и забыли об этом.

На окраине деревни мы нашли комнату, сдающуюся внаем. Мы легли спать и проспали сном праведников почти до десяти утра. Потом мы загорали, лентяйничали на солнце на фоне высящихся над ледниками пиков. Мы вышли на улицу около полудня, чтобы пообедать. У моста через ручей мы увидели газетный киоск. Наверху его был приколот текст сообщения: «Вчера вечером убили Жана Жореса».

Это рассеяло наши сомнения... Убили Жореса, апостола мира. Несколько ранее я читала его книгу «Новая армия».

Значит, будет война. Франции угрожает немецкое вторжение. Мы оба сочувствовали Франции и совсем забыли о том, что Фери является гражданином неприятельской страны. Мы посчитали само собой разумеющимся вернуться в Париж.

Парижский поезд был набит битком. Мы сидели в коридоре на наших рюкзаках, когда в какой-то момент, впервые в жизни столкнулись с вызванной национализмом ненавистью. Конфликт разразился из-за пустяка: одному из пассажиров помешал чей-то чемодан.

— Sale bloche! (Чёртов немец! - прим. авт.) — закричал он и, чтобы подчеркнуть своё презрение, плюнул в лицо владельцу чемодана. В этот момент я поняла, что Фери официально принадлежит к неприятельскому лагерю.

Париж. Объявления сообщали, что немецкие граждане и граждане Австро-Венгерской империи должны быть депортированы из Парижа. Им надо явиться в окружные префектуры. Фери следовало идти в префектуру тринадцатого района. Мы отправились туда вместе. В бесконечной очереди „врагов” стояли и те французские женщины, которые, вступив в брак, стали немками или подданными Австро-Венгерской короны.

В префектуре мы были ознакомлены с распоряжением: нам необходимо явиться к определённому времени на такой-то вокзал, откуда поезд повезет депортированных в ссылку. Фери направили в Аржантон (область нижний Шарант). Нужно ли говорить, что мы чувствовали в момент прощания на вокзале?

Через две недели я сама прибыла в Аржантон.

К тому времени депортированные получили статус «гражданских интернированных». Власти даже переделали одну из церквей в лагерь для них. Те интернированные, у которых было достаточно денег, могли жить за свой счет в городе, им регулярно надо было являться в полицию и запрещалось выходить на улицу после захода солнца. Фери вместе с примерно десятью товарищами жил в небольшом доме, владельцы которого уехали. У дома был фруктовый сад, спускавшийся к берегу речки, в которой жильцы дома могли купаться. Среди интернированных женщин была мечтательная, грустная девчонка, Нора, ее швейцарский жених тогда находился в Америке. Жильцы дома выкроили место и для меня.

Мы жили там почти так, как будто бы отдыхали.

После битвы при Шарлеруа в город стали стекаться раненые, и интернированные женщины получили задание: стирать белье раненых и их повязки. Во время стирки у реки многие француженки оскорбляли интернированных женщин...

Многие интернированные записывались в иностранный легион. Фери тоже попытался. Но ему отказали: посчитали его недостаточно сильным. Тогда он еще не осознавал, как ему повезло...

Уже через месяц французская администрация наказывала интернированных по всей строгости. Мужчинам больше нельзя было жить в частных домах, большинство из них разместили в неиспользуемых крепостях-фортах, расположенных в отдаленных местах, например, на острове Нуармутье (Аладар Кунц написал там свой «Черный монастырь») или в Ланвеоке на берегу моря напротив Бреста, куда и отправили Фери. В течение трёх последующих лет он жил на территории этого бывшего форта.

Что касается женщин, то их отправили по этапу домой. В Германию были отправлены как «враги французов» и те женщины, которые вышли замуж за немцев, но немецких женщин, у которых были французские мужья, оставили в покое.

Через две недели, проведённые в Аржантоне, я вернулась в Париж и начала спасательные работы по освобождению Фери. Жан Перрен, профессор физики у Фери, отнёсся ко мне очень доброжелательно, так же, как и мадам Кюри, чьим студентом Фери стал бы в следующем году. Мой начальник, профессор Джоб, тоже делал все возможное для освобождения. По их просьбе один из университетских профессоров, Клермон-Ферран, был готов принять Фери в свою исследовательскую лабораторию, но администрация Ланвеока не хотела даже и слышать об этом. Наши надежды таяли по мере того, как мы все больше и больше погружались в пучину войны, и мы всё яснее осознавали, что Фери не выпустят на свободу.

В Париже у меня появилась и другая проблема: во что бы то ни стало я хотела чем-то помочь сражавшейся Франции. Это было желанием почти каждой женщины. Надо было помогать раненым. Появилось много курсов медсестер, и я тоже хотела поступить на курсы. Но из-за моего русского происхождения меня не хотели принимать: ”Даже и не станем разговаривать с иностранкой!”

По совету профессора Джоба я обратилась к декану факультета естествознания, к преподавателю Томбеку. Он оказался доброжелательным человеком. Через несколько дней я получила от него сообщение: посетить мадам Кюри в определённое время в одной из лабораторий кафедры. Я пришла туда к назначенному времени, но обнаружила дверь лаборатории закрытой. Вскоре, однако, появилась мадам Кюри. С настоящей славянской непосредственностью она присела вместе со мной тут же на ступеньках лестницы, одновременно объясняя, чего ожидает от меня. Ею организовывались экспресс-услуги рентгеновского анализа. В то время рентген не был еще так распространен, как сейчас. Мадам Кюри в срочном порядке собирала для этого приборы: составные части — как она сказала — она собирала в разных физических лабораториях, в первую очередь в своей. Днем она делала рентгеновские снимки в нуждающихся в таком оборудовании больницах, а вечером проявляла полученные снимки. Последнее она и хотела мне поручить. Я была в восторге от её предложения. В тот же день мне выделили темную комнату в Высшей нормальной школе, и с этого момента начиная со второй половины дня я ожидала там фотопластинки для дальнейшей обработки (потому что в то время были еще пластинки, а не плёнка).

Позже приходила мадам Кюри, иногда в сопровождении физика Ланжевена. После изучения снимков следовал получасовой отдых. Я готовила чай (химическое оборудование и посуда вполне подходили для этой цели), и каждый сообщал о событиях, произошедших в течение дня. У мадам Кюри было ужасно много работы. С фронта массово возвращались солдаты с осколочными ранениями и переломами. Были необходимы быстрые решения, быстрые действия. Энергичная мадам Кюри часто вступала в конфликты с властями, вставлявшими палки в колеса. Но она была настойчивой и часто одерживала верх над военной бюрократией. Например, одно из её достижений заключалось в оборудовании грузовиков рентгеновскими установками, которые таким образом выполняли свою работу в непосредственной близости от линии фронта. Новые больницы строились уже с рентгеновскими кабинетами, и это тоже было её заслугой. Сами приборы изготовлялись еще кустарным способом. Среди плохо заизолированных проводов трещали искры. Но и эти установки хорошо служили делу, потому что в большинстве своём речь шла о простых случаях: о переломах костей, инородных человеческому телу предметах, которые следовало удалить. В Больнице Француженок мне на некоторое время было поручено обслуживание рентгеновского аппарата. Иногда приходила мадам Кюри, она осматривала прибор, иногда даже ассистировала при операциях, чтобы определить наилучшие методы для точной локализации пуль и осколков. Она виртуозно настраивала прибор, но при этом никак не защищалась от вредного влияния рентгеновских лучей. К сожалению, уже тогда она была на начальной стадии лейкемии, которая со временем стала причиной ее смерти.

Тем временем я продолжала прилагать усилия, чтобы освободить Фери. Я подумала, что с рекомендательным письмом мадам Кюри я смогу пойти к начальнику полиции и попросить у него разрешение для Фери на работу в руководимой мадам Кюри рентгеновской службе. Я нашла её как раз в лаборатории: с ее сотрудником, Полем Ланжевеном, они испытывали какое-то устройство. Совершенно неожиданно я набросилась на неё и стала умолять написать рекомендательное письмо, о котором я до этого уже с ней говорила. Сперва сомневаясь, она спросила мнение Ланжевена, уместно ли это давать рекомендательное письмо тому, кого она едва знает. Ланжевен улыбкой успокоил её. Мадам Кюри немедленно сделала это, написав несколько тёплых рекомендательных строк. Я была глубоко тронута её добротой. Неожиданно для себя я бросилась к ней на шею. Я рыдала в три ручья. Она обняла меня, поцеловала, но потом опять стала серьёзной и погрузилась в работу, перед этим заметив, что мы никогда не должны впадать в отчаяние.

В ноябре я поехала в Ланвеок. Я взяла с собой не только рекомендательное письмо мадам Кюри, но и письмо от мэра Парижа, которое я достала с помощью профессора Перрена и адресованное заместителю префекта города Брест. В обоих письмах содержалась просьба разрешить Фери работать вне крепости. Они поручались за его лояльность. Заместитель префекта радушно меня принял, но сказал, что, несмотря на доброе отношение ко всем просителям, он не может выполнить их просьбу. Он разрешил мне встретиться с Фери и даже предоставил в мое распоряжение шофёра и машину, на которой я отправилась в форт. Меня не пустили во двор, окруженный казематами с живущими в них интернированными, и вынесли два стула на пандус, для меня и Фери. Они оставили нас наедине. Я уже не помню, о чем мы разговаривали. Хотя у нас было много всего, о чём мы могли бы рассказать друг другу. Правда, в самом начале с наших губ не могло сорваться ни единого слова.

Мое посещение оказалось событием в лагере, ведь посетители к интернированным практически не допускались. Особенно были взволнованными венгры. Они приходили в «приемную комнату» один за другим, чтобы хотя бы пожать мою руку.

Лагерь, где жил Фери, был для «знатных», одним словом, для тех, у кого были толстые кошельки. Среди них обнаружился даже один фабрикант шампанского. Была и интеллигенция, ремесленники, мелкие торговцы. Одним словом, весьма пёстрая компания. На одно помещение приходилось приблизительно тридцать человек. Помещения называли казематами, потому что только стена, выходящая во внутренний двор, не находилась под землей. Интернированные спали на соломе, на ночь пол комнаты застилался мешками с соломой, а днем их клали друг на друга, и они служили удобным „диваном”. Свет проходил только через застеклённые двери. Вечером — керосиновая лампа. Отопление — углем. Начальство не злонамеренное, скорее, равнодушное. Хорошо обеспеченный и оборудованный буфет — ресторанщик пронюхал, что здесь хорошо можно заработать. Интернированные не могли держать у себя деньги, у них был счет в конторе лагеря.

Интернированные могли получать письма без ограничений, но разрешалось отправлять только одну открытку раз в неделю или каждые две недели — письмо. Присутствовала цензура, вернее. только потенциальная её возможность. Однажды я случайно положила в конверт письма, написанного к Фери, банкноту в сто франков. Как только я осознала свою ошибку, я написала письмо в комендатуру лагеря, в которой объяснила, что произошло. Мне ответили, что даже и не видели этой банкноты. Однако вскоре я получила письмо от Фери и в нем злополучную банкноту и записку для цензора, в которой содержалась просьба, чтобы банкноту отправили обратно адресату, то есть мне.

Летом интернированные могли без надзора купаться в море, плескавшемся у подножия форта. А в крепости они могли заниматься, чем вздумается.

Ремесленники не хотели, чтобы ловкость их рук „зачахла”, до сих пор у меня хранится небольшая, красивая шкатулка, изготовленная там столяром-краснодеревщиком. Была возможность получать и книги, и музыкальные инструменты. Был пленник, работавший во дворе в саду: зимой садовод собирал ногти пленников, считая, что они являются „превосходным удобрением”. Интернированные читали и играли в настольные игры. Но постоянный шум и ссоры отравляли им жизнь —было ужасно, что человек не может остаться один ни на одну минуту.

Фери ушел с головой в изучение физической химии. Я достала и выслала ему все книги, о которых он просил. Он не участвовал в ссорах, у него был не подходящий для этого характер, напротив, ему часто приходилось брать на себя роль арбитра, потому что и его товарищи, и комендатура лагеря высоко ценили его дипломатический талант. Но заключение и ощущение, что он все-таки одинок среди товарищей, томили его. Он был замкнутым человеком, он с трудом „оттаивал”. Он помнил о нашем душевном родстве и часто думал обо мне. Будущее казалось ему туманным, тайная ревность мучила его. Что я могла сделать? Пока он был в плену, я писала ему каждый день. Эти письма, и особенно открытки, были только знаками, я писала их так часто только потому, что я пообещала, что каждый день буду давать о себе знать. И я поступила хорошо, что сдержала слово: когда Фери не получал от меня письма, его подавленность усиливалась, но даже самая немногословная открытка радовала его и теплила в нём надежду, укрепляла ту тонкую нить, которая связывала его с миром.

Отсутствие свободы — источник постоянного страдания. Губит нервы. А теснота и духота являются источниками болезней, в особенности — туберкулеза. Красный Крест начал переговоры с воюющими странами об обмене военнопленными, не способными к ношению оружия, и гражданскими интернированными лицами. Однако переговоры очень затянулись.

Когда я приехала обратно из Ланвеока, профессор Джоб попросил меня вернуться в лабораторию, так как часть его химиков была призвана в армию, хотя он должен был проводить важные эксперименты как раз в интересах министерства обороны. В больнице озаботились моей заменой уже по отбытию в Ланвеок, и таким образом я продолжила работу уже в лаборатории высшего ремесленного училища.

Условия моей жизни, конечно, были не сопоставимы с существованием Фери. Моя жизнь шла в нормальной колее (или почти): я участвовала в общественной деятельности, ходила в библиотеку, на концерты, в кино. Квартира оказалась большой для проживания в ней одного человека, поэтому две подружки-студентки, некие Мусс и Нелли, поселились в ней вместе со мной. У обеих были свои собственные маленькие жизненные драмы. Нашу компанию дополнял сиамский кот. Кухня была общей, мы каждую неделю сменяли друг друга в должности кухарки, дежурной надо было заботиться о том, чтобы в большой кастрюле всегда были сваренные в подсоленной воде овощи, которые каждая из нас готовила по своему вкусу. Количество рассчитывалось в зависимости от того, сколько половников варёных овощей съедала каждая из нас. Днем мы занимались своими делами, но вечера проводили вместе. К нам часто приходили друзья, которых еще не призвали в армию, или те, кого уже отпустили с фронта. Мы слушали фронтовые рассказы, обсуждали события. Иногда мы спускались этажом ниже, в квартиру, где жила мать Нелли. У нее был рояль. Нелли с молодым соседом играли на рояле в четыре руки. Сосед был физиком, его звали Бриллюэн, в то время он был назначен руководителем радиостанции, находившейся в Эйфелевой башне, позже его имя станет широко известным в научных кругах.. В такие минуты музыка несколько отвлекала мое внимание от одной навязчивой мысли, которая в противном случае никак не выходила из моей головы: когда же, наконец, закончится война.

Представители Международного Красного Креста с начала 1917 года посещали подряд все лагеря интернированных лиц. Они разделяли репатриантов по группам, так как вначале их перевезут в Швейцарию, а уже оттуда в конечные места назначения их дальше направит Красный Крест. Перемещение было назначено и для Фери. Но по имевшимся планам его группе надо было еще долго ждать.

Я сразу обратилась в русское консульство за паспортом, для того чтобы я могла поехать в Швейцарию. В то время никто не знал, какой орган является компетентным для пересечения границы, документ, который я получила на руки, был своего рода удостоверением личности с записью «Едет в Швейцарию».

Поначалу Фери стоически ожидал своего отправления. Между тем, хотя и в неблагоприятных обстоятельствах, он продолжал много читать и расширял свои познания в области физической химии. Но постепенно он все больше и больше терял терпение и, в конце концов, впал в подавленное состояние.

В одно из воскресений профессор Джоб, осведомлённый о моём положении, пригласил меня на обед. После обеда он отвел меня в сторону:

— У меня для вас неприятные новости, — сказал он.

— Да?

— Вы не можете поехать в Швейцарию. Мне позвонил полковник «X» и попросил меня убедить вас остаться в Париже. Кто-то донес на вас, что вы поддерживаете связь с гражданином вражеской страны.

— А что будет, если я все-таки поеду?

— Тогда вас арестуют на границе.

В итоге я решила перейти границу нелегальным путем. Но как?

Я слышала про контрабандистов, которые занимаются также и тем, что переправляют людей из одной страны в другую. Но где я смогу их найти? Да и к тому же их профессия не очень-то вызывала у меня доверие, и даже — честно признаться — вызывала у меня отвращение. В конце концов, у меня возникла идея перейти в Швейцарию через какие-нибудь покрытые ледниками горы, ведь у меня уже имелся опыт восхождения на некоторые из них. Всё больше и больше увлекаясь этой мыслью, я начала регулярные тренировки, в частности в спортивном клубе ”Фемина”. Однако лучшая тренировка — это само восхождение на гору. Я случайно узнала, что мадам Кюри как раз тогда вернулась с экскурсии в горы со своей дочерью Ирэн, позже ставшей Ирэн Жолио-Кюри. Я пошла к ней за советом. У мадам Кюри я встретилась с одним преподавателем, только что вернувшимся из Петербурга.

Как он туда попал? Во Франции часть передовой интеллигенции живо интересовалась февральской русской революцией и не довольствовалась эпизодическими и неясными сведениями, новостями. Они создали общество, получившее название «Взаимопонимание». Это общество послало делегацию в Москву, и посетитель мадам Кюри тоже был членом этой делегации. Многое осталось для них неясным. Была середина 1917года, многое еще было непонятным.

Но благодаря счастливой случайности выяснилось, что парижский делегат в Петербурге встретился с моим отцом, который как раз тогда приехал из Сибири в столицу и привёз с собой ряд предложений, касающихся национального учредительного собрания. По мнению отца, разделение государства и церкви являлось самым важным. Значит, отец ничуть не изменился: он всегда, всю свою жизнь, считал отвратительным сплетение русского абсолютизма с церковной властью.

Я провела неделю в горах, и советы мадам Кюри принесли мне пользу. Когда я вернулась в Париж, я чувствовала себя в хорошей форме, способной идти в Швейцарию за Фери. Но лишь в сентябре я получила от него весточку — открытку из Лиона. Значит, он был в пути. На дворе уже стояла осенняя погода, и горный поход был бы очень опасным. Делать нечего: надо было ждать до следующего лета.

Из-за связи с «врагом» мне надо было покинуть лабораторию профессора Джоба. Мне нужно было искать другую работу. Я нашла её в лаборатории завода Ситроен: они искали человека, который разбирался бы в металлографии. Меня приняли с условием, что я пройду краткие практические курсы в металлографической лаборатории Сорбонны. Мой жилищный вопрос тоже был решен. В то время воздушные нападения стали более частыми, и отправляющиеся на юг поезда были переполнены беженцами. Многие из парижан с радостью отдавали свое жилье для временного проживания, они просили вселяющихся лишь позаботиться об их квартирах. Я с двумя моими подругами тоже вселилась в такую квартиру.

После того как закончилось мое обучение в качестве металлографического подмастерья, я стала служащей завода Ситроен. До войны завод с численностью 500 сотрудников производил зубчатые колеса. В начале войны он перешёл на производство гранат, и в 1917 году там уже работало 10 000 человек. Говорили, что владелец после войны хочет производить машины, и он перестроил завод таким образом, чтобы как можно быстрее перейти на это производство. Американский Форд был образцом для Ситроена. И не только с точки зрения серийного производства, но и в области социальных мер, которые тесно связывали рабочих с заводом. В столовой, находившейся в огромном дворе, питались три тысячи рабочих, в том числе и сам Ситроен, и его генеральный штаб, конечно же он и его служащие ели в отделенной от общего помещения части столовой. К услугам рабочих и служащих имелось два или три врача и еще столько же стоматологов. Дети могли ходить в ясли и детский сад. Чтобы продемонстрировать новаторский дух дирекции завода, были введены даже занятия художественной гимнастикой, те, кто записывался на гимнастику и регулярно посещал занятия, две недели могли отдыхать на море за счёт завода.

Вначале работа в лаборатории часто стопорилась, да и нас было мало. Мы занимались не только металлографией, мы делали опыты и с дюралюминием, этот материал должен был заменить дерево в производстве самолетов.

Я познакомилась на заводе с одним новоиспеченным инженером по имени Барро. Его ноги были парализованы в результате полиомиелита, однако он ловко пользовался костылями. Мы часто проводили время втроем, вместе с ним и одной женщиной из Бельгии, бывшей беженкой; мы быстро съедали наш обед, а потом шли гулять в находившуюся по соседству с заводом крепость (ныне разрушенную). Иногда мы садились на малую железную дорогу, конечная станция которой находилась на окраине леса Медон.

В начале 1918 года перестали приходить письма от Фери. Так прошел месяц, затем шесть недель... Я не понимала, в чем дело, и воображала всякое. В один прекрасный день я получила повестку с вызовом в бюро контрразведки, в Deuxiéme Bureau. Я уже сильно беспокоилась и не ожидала ничего хорошего от этого посещения.

В бюро секретарь задавал всякие вопросы про меня и Фери, и в конце концов он отдал мне стопку писем, написанных Фери, и пообещал доставить ему мои письма. Он заявил, что считает меня жертвой войны, и пригласил на обед. Излишне говорить, что я не воспользовалась этой честью.

Я жила своей повседневной жизнью и тем временем постепенно готовилась к бегству. Я планировала, что возьму с собой в рюкзак, чтобы он не был слишком тяжелым. Это было непросто. Например, я хотела взять с собой достаточный запас сухарей, приготовленный из моих хлебных пайков, чтобы, с одной стороны, не голодать по пути, а с другой — чтобы мне и в Швейцарии было чем питаться, пока выяснится мое положение, ведь в Швейцарии в то время имела законную силу достаточно сложная карточная система продовольствия.

Я должна была узнать, насколько строго охраняется переход на горе Монблан, которым я хотела воспользоваться. В том районе граница была протянута через пики и перевалы горной цепи. На одной стороне горы — французский курорт Аржантьер, на другой — швейцарская территория, город Триен. Во время моих походов, еще перед войной, я переходила эту границу. Конечно, тогда я не придавала этому серьезного значения.

Вскоре появилась возможность удовлетворить мое любопытство. Наш друг, Леон Бриллюэн, готовился отправиться в гости к отдыхающей в Аржантьере семье. Он обязался принести мне сведения о границе.

Они оказались ужасными. Повсюду колючая проволока под электрическим током. Жандармы, охотничьи собаки крупной породы. Бриллюэн своими глазами видел, как эти псы разорвали щенка. — Не ходите. Очень опасно, — сказал Бриллюэн. Но мне не хотелось ему верить.

Письма Фери утвердили меня в моём намерении. Он послал мне тысячу франков через двоюродного брата, живущего в Голландии. Я была рада этой сумме, ведь Фери скоро вернется в Венгрию, а за ним отправлюсь и я, в неизвестный мне мир... Значит, еще одна граница! Но я иду, решила, иду. Кто сказал А, должен сказать и Б.
В середине августа я остановилась в гостинице в Аржантьере, там же, где и семья Бриллюэн. Они приняли меня как друга. Вначале я совершала маленькие экскурсии с главой семьи, а позже мне выпала возможность совершать более длинные походы со старым проводником Пикка: ему надо было сопровождать одного парня, у которого не было определенного плана путешествия. Мне удалось уговорить их обоих выбрать именно тот маршрут, по которому я хотела идти, только уже в одиночку, как только мне представится такая возможность.

По пути я старалась запоминать все скалы и знаки, которые могли бы послужить ориентирами после, когда я буду там одна. Мы перешли через перевал, носящий звучное имя Писсуар, и оказались в Швейцарии, над ледником Триан. Мы прошли мимо подножия ограничивающих ледник пиков и по перевалу Аржантьер вернулись на французскую территорию. В ту ночь мы забрались в горный приют у перевала Аржантьер. На одной из его стен я увидела объявление, в котором говорилось, что из Швейцарии депортируют любое лицо, не располагающее документами, оформленными надлежащим образом. «Неужели и меня?» — размышляла я про себя, пока мы спускались в деревню.

Через несколько дней ко мне пришел Пикка, с которым у меня завязалась дружба ещё на экскурсиях перед войной.                                       

— Хочешь пойти со мной на Монблан? — спросил он. — Я веду одного англичанина, который еще никогда не бывал в горах. Тебе платить не надо. Мы пойдем только в прекрасную погоду. Ты будешь носильщиком багажа, потому что на Монблане — как ты знаешь — проводнику нужен носильщик. Но на самом деле тебе ничего не надо будет носить. Твое дело — находиться у верёвки и обеспечивать страховку.

Я приняла это интересное предложение. Известно, что если вам захочется подняться в хорошую погоду на самый высокий пик Альп, то после приюта „Большой Мул”, в котором останавливаются на ночлег туристы, уже ничего не надо делать, только переставлять ноги одну за другой. Но, конечно, туристы связываются верёвкой, поскольку им надо пересекать ряд ледников.

Экскурсия с Пикка показала мне, на что я способна, я смогла определить свои силы. Мое пребывание в Аржантьере приближалось к концу. И мой отпуск, полученный на заводе Ситроен, заканчивался тоже. Я держала в секрете свои намерения перед семьей Бриллюэн, но сейчас я рассказала одной из женщин, к чему я готовлюсь, пусть хоть кто-нибудь знает обо мне, если со мной что-то случится.

А затем отправление. Якобы — в Париж. Я отправила в столицу даже свой чемодан. Как у туриста, возвращающегося из отпуска, со мной был только ледоруб, а также рюкзак с минимумом личных вещей и большим количеством сухарей лежавших в нём рядом с картой Монблана. Сделав всё так хитро, чтобы никто не вспомнил бы обо мне в первые дни моего отсутствия, я намеревалась сойти с поезда в Шамони, на следующей станции после Аржантьера, и на закате по лесной тропинке вернуться в Аржантьер. А потом дальше — по проезжей дороге, до той местности, которую Пикка называл «горные ворота», а затем продолжить путь по извивающейся над ледником Аржантьер тропе.

Но человек предполагает, а Бог — располагает... На выходе с вокзала в Шамони я столкнулась с коллегой из Ситроена. Я одна, в альпинистской одежде, в моей руке ледоруб, на плечах рюкзак, и я почувствовала, что это требует объяснений. Мое объяснение получилось странным:

— Я завтра буду подниматься на Мойн.

— С кем?

— Одна.

Коллега посмотрел на меня, как на ненормальную. Потому что взойти на Мойн — это чрезвычайно трудно из-за рельефа местности. И пока мое посланное из Швейцарии письмо добралось до Парижа, господин Барро уже организовал для меня спасательную экспедицию.

Пик Монблана горел в лучах заходящего солнца, когда я продолжила путь по тропинке, ведущей к гостинице. Через полчаса я была уже у гостиницы, в которой я до того ночевала...

Я прилегла на краю тропинки. Я считала, что нахожусь в безопасности. Я хотела спать, но никак не могла заснуть. Впереди — неизвестность.

У меня два карманных фонарика. Я смотрю на часы: четыре часа утра. Вскоре покидаю тропинку и выхожу на проходящую через деревню проезжую дорогу. Надеюсь, что не встречусь ни с кем из людей.

Ну вот и «горные ворота». Луг, куда они открываются, скрыт туманом. Там слева, кажется, находится домик, где спят жандармы. Я прохожу как раз рядом с ним. Эти славные парни и их собаки, спят как сурки. Уже светло, когда я замечаю какого-то человека, он идет по той тропинке, куда мне и самой нужно повернуть. Красно-белый знак. Да, всё так. Эта тропинка ведет к верхней части ледника Аржантьер. Мне нужно быть осторожной и не проглядеть развилку, в противном случае я могу не добраться до перевала Писсуар. Я вижу луг, вижу дом жандармов, вижу башню деревенской церкви. Я проголодалась. Присаживаюсь на скалу, как будто во время утренней прогулки. Благодаря полному желудку меня охватывает благостное чувство.

По карте становится ясно, что мне надо поворачивать налево. Я не тороплюсь, ведь когда я перейду через перевал и пройду мимо пиков, окружающих плоскогорье Триен, мне понадобится ждать три-четыре часа, чтобы продолжить свой путь до подходящего места, а такая возможность появится только перед заходом солнца. То подходящее место я присмотрела во время экскурсии с Пикка, но с окрестностями я познакомилась еще в походе, совершенном перед войной. Самое главное, что то место является защищенным от ветра.

Около полудня я вышла к перевалу Писсуар. Последний взгляд назад — на Францию. Валуны, скалы, как и везде, но передо мной уже Швейцария. Мне кажется, что необязательно двигаться по скалам, можно срезать через покрытое снегом пространство. Несколько шагов — и я проваливаюсь по пояс в снег. Трещина! Ледоруб выскальзывает из моих рук и скользит, скользит вниз по склону. К счастью, он застревает на каком-то валуне неподалеку от меня. Трещина была не очень глубокой, беды не случилась, я только испугалась. Я довольно легко выкарабкалась из нее. Но что будет с ледорубом? Это незаменимый инструмент на леднике. С чрезвычайными предосторожностями я поползла вниз, и в конце концов мне удалось достать этого старого друга, который может прощупать, если в этом возникает необходимость, каждый сантиметр перед ногами. Я даю себе зарок, что буду более осторожной.

Добравшись до приюта, терпеливо жду сумерек. Сколько времени я могла там прождать? Может быть, около четырёх часов. Может быть, больше или меньше. Но точно, что время шло очень-очень медленно. Еще один взгляд на карту, перекус, а затем я беру блокнот, чтобы зафиксировать факт своего бегства: «Прощай, Франция!» Да, я пустила там глубокие корни... (Я все еще храню тот блокнот!)

На высоте моего приюта собираются облака. Мое воображение превращает их в человеческие лица. Но не получается. Бесы и ведьмы насмешливо танцуют передо мной.

Я знала, что заснеженные склоны плоскогорья Триен, по которому я хотела спуститься, были достаточно пологими. Однако от приюта Дюпьи — приют был построен прямо на скале над ледником – они становились довольно крутыми, переходящими затем в зияющие пропасти. Вполне вероятно, что швейцарские жандармы могут находиться вблизи от границы и как раз жить в этом приюте. Пятьсот метров ниже находится ещё один приют. Но как я найду дорогу в темноте? Я остановилась и начала ломать голову: куда мне идти, чтобы провести ночь? Подождать восхода солнца под открытым небом? Не очень хорошая идея.

Вдруг дверь приюта открылась, и в дверном проёме появились очертания двоих мужчин. Они подходят к перилам и смотрят на небо.

—…Если погода останется хорошей, тогда… — Да, через проход Салена...

Опа! Они хотят спуститься в долину, находящуюся на швейцарской территории, через ущелье, которое называют проходом Салена. Однажды и я сама проделала этот путь.

— Посмотри-ка, — слышу я голос одного из них. — Туристы!
— Нет. Какой-то парень, — говорит другой. — Привет!

Что делать? Если не отвечу, вызову их подозрение.

Я тоже кричу: «Привет! Я уже иду!»

Я иду к приюту и тем временем придумываю, как объясню, почему я здесь, на леднике, одна, ночью. Итак, я отправилась в поход с несколькими жителями Лозанны (я назову себя жителем Лозанны, чтобы меня не выслали обратно). Мы разбили лагерь у выхода из долины по пути на плоскогорье Триен. Я держала пари с товарищами, что пройду в одиночку через проход Салена, и завтра мы будем встречаться с ними на вокзале Мартиньи в долине Роны.

Повнимательнее ко мне присмотревшись, мужчины одновременно воскликнули: «Ведь это женщина!» Я рассказала свою придуманную историю и добилась успеха. Комендант приюта — с которым я уже встречалась перед войной — заявил, что я отличная альпинистка. Я информировала господ о прекрасном состоянии прохода, за что была вознаграждена дружескими взглядами. Жандармов нигде не было видно!
Мои хозяева дали мне сардин и горячего чая, а я их угостила сухарями из рюкзака. Но, конечно, и я поела с ними. А потом последовал сон без сновидений.

На другой день я отправилась рано. У меня была серьезная причина: Лозанна, где жили мои друзья, была на две тысячи метров ниже.

Чистое голубое небо, теплая погода. Кромка ледника, за ней следуют скалы и снежники. Еще ниже — горные пастбища. На краю водомоины огромная скала, на вершине стоит мужчина с полной торбой и во всё горло поет какую-то народную песню.
На другом краю водомоины около тридцати барашков направляются в сторону поющего: они знают, что в сумке у этого человека для них найдется нечто вкусное и соленое. Они собираются около барана-вожака с огромными рогами, но нерешительно останавливаются у оползня.

— Юхе-юхе-юхе, — пел пастырь.
— Бээ-бээ-бээ, — отвечало стадо. Баран-вожак, в конце концов, решился спуститься вниз, за ним последовали другие бараны и катящиеся камни. Они с разбега поднялись по склону, окружили своего хозяина-пастуха, который разделил между ними куски хлеба и соль.

Во этом была такая идиллия, такая противоположность тому состоянию, которое владело мной с начала войны, что во мне внезапно исчезло всё нервное напряжение. Я упала на камни и зарыдала слезами благодарности: я была так счастлива, что всей душой чувствую красоту природы, надеялась, что увижу Фери, и передо мной вырисовывались очертания блестящего будущего.

Затем Мартиньи, Лозанна, Женева... В конце концов, я выбрала местом проживания Женеву, в частности потому, что я уже жила там несколько месяцев, а ещё потому, что там жила мадам Дюма, будущая свекровь той Норы, которая раньше (в Аржантоне) так много грустила. Мадам Дюма взяла меня под своё крылышко. Она нашла мне жилье в пансионате в одном удалённом от центра районе и помогла мне приобрести одежду, потому что кроме туристского снаряжения у меня ничего не было. С ее помощью я купила материалы, примерила в ателье наметанную одежду, а потом сама сшила её и таким образом превратилась из прекрасной альпинистки в благочестивую горожанку.

Елена Монюшко.

Благодаря этому у меня набралось достаточно храбрости явиться в Австро-Венгерское консульство, чтобы просить венгерскую визу. На моем документе, полученном в парижском русском консульстве, не было ни французского разрешения на выезд, ни швейцарской визы. Как я уже упомянула, этот документ не был настоящим паспортом. Конечно, с некоторой натяжкой его можно было считать паспортом, так как бюрократия в то время еще не расцвела во всей своей полной красоте. Однако в Швейцарии якобы находились центры шпионажа воюющих стран, и это заставляло дипломатические учреждения и консульства быть осторожными. Русская женщина, паспорт не в порядке, пришла из Франции нелегальным путем и, сверх того, хочет ехать в Будапешт... Подозрительно... Даже более чем подозрительно... Консул сказал, что в моем деле компетентным органом является бернское посольство. Я поехала в Берн.

Там та же самая история. Вначале им надо спросить в Будапеште. Я вернулась в Женеву без особого успеха в продвижении моего дела. Надо ждать. Да, но чего? Того, чтобы закончилась война. Конец войны уже не казался таким далеким. По слухам, после смерти Франца Иосифа говорили, что Австро-Венгрия заключит сепаратный мир. В связи с этим известием часто упоминали имя графа Каройи Михая, известного оппозиционного политика, который страстно протестовал против войны.

Говорили, что венгерская армия распадается. Многие подразделения отказались воевать и оставили линию фронта. Монархия пошатнулась. Нищета, всегда сопутствующая войне, благоприятствовала революции. Национальные меньшинства требовали независимости. Военнопленные, вернувшиеся после заключения мирного договора с Россией в Брест-Литовске, принесли с собой новые идеи и играли большую роль в формировании советов. Создали Национальный Совет (Всенародный совет. - Прим. ред.), который стал центральным органом власти во главе с Михаем Каройи. Потом — национальные советы (касающиеся уже национальностей. - Прим. ред.), советы коммунальных предприятий, городские и местные советы, советы разных профессий и т.д. Они часто принимали противоречащие друг другу решения. Это вызывало много конфликтов, недоразумений. Однако все были согласны с тем, что нужно сбросить австрийское иго.

Моя переписка с Фери оживилась. Он советовал мне развивать моё знание немецкого языка, ведь я немного говорила по-немецки, а по-венгерски не знала ни слова. В Будапеште почти все говорили по-немецки. Так что я прилежно читала поэзию Гейне в оригинале (некоторые из этих стихов я уже знала в русском переводе).
В один из ноябрьских вечеров, когда я как раз наслаждалась иронией великого немецкого поэта, раздался стук в дверь: это был мой сосед по пансионату, который был венгром.

— В Будапеште вспыхнула революция! Убили Иштвана Тиссу! Власть в руках Каройи! — кричал он.

И действительно, как мы узнали позже, 31 октября 1918 года рабочие, солдаты и граждане устроили демонстрацию на улицах венгерской столицы. С девизами «Да здравствует независимость! Да здравствует Каройи! Да здравствует Национальный Совет!» Позже и все военные подразделения присоединились к демонстрантам. Люди аплодировали, ликовали. Они требовали, чтобы зависимое от Вены правительство подало в отставку и передало власть Национальному Совету во главе с Каройи. Солдаты, которых послали навести порядок, не слушались своих командиров, срывали с форменной одежды герб монархии и растаптывали его.

На место герба они прикалывали цветы, украшали не только форму, но и винтовки, штыки и одежду штатских. Поэтому венгерские события 31 октября 1918г. вошли в учебники истории как «революция астры».

Протестующие вторглись в арсеналы и вооружили население. Все больше и больше людей переходило на сторону революции.

Король, находившийся как раз в Гёдёллё, должен был уступить: он освободил от присяги венгерское правительство и признал руководимый Каройи Национальный Совет.
Однако административный и дипломатический аппарат монархии работал и после «революции астры», и поэтому разрешение на въезд на территорию Венгрии я могла получить только в Австро-Венгерском консульстве. В Венгрии уже с нетерпением ждал меня Фери.

Через несколько дней после описанных мной событий я получила письмо из Австро-Венгерского консульства. Документ, написанный в вежливом тоне, сообщил о том, что я получила венгерскую визу. Я была поражена. Позже Фери объяснил мне, как все это произошло. Как я уже упоминала, еще в начале войны, когда я посетила Ланвеок, товарищи Фери по лагерю подходили ко мне, чтобы поприветствовать. Среди них был молодой венгерский аристократ с фамилией Бартелди. Через несколько месяцев при посредничестве Красного Креста я получила письмо от матери Бартелди. В несколько старомодном стиле она писала: «Вы настоящий ангел, который спустился на землю, чтобы навестить наших бедных, дорогих сыновей». Она попросила меня передать ее сыну несколько мелких вещей. Я выполнила ее просьбу. Бартелди, который приехал домой раньше, чем Фери, устроился секретарем в министерстве внутренних дел. И однажды, когда министр был в рассеянном внимании, он подсунул ему на подпись разрешение на мой въезд. В это время министр думал совсем о другом, не о подписываемых бумагах.

В консульстве обращались со мной как с «persona gratа». (Кто знает, может быть, эта женщина является высокопоставленной шпионкой?) Они советовали мне не отправляться сразу, а немного подождать, пока иссякнет поток едущих домой с распадающегося фронта солдат. Потому что солдаты штурмовали поезда, всё было забито ими, даже крыши поездов. Их занимала только одна мысль: „Ехать домой”! Journal de Genéve сообщал о нескольких трагических случаях: бывало, что низкий свод старого туннеля сметал солдат с крыш вагонов. Я решила терпеливо ждать, тем более что поездка среди недисциплинированных толп меня ничуть не привлекала.

11 ноября я вышла на улицу. Стояла прекрасная погода. В солнечных лучах я хорошо видела далёкие, покрытые снегом пики. На мосту через Рону легкий ветерок развевал много флагов: синие-белые-красные французские триколоры и швейцарский флаг — белый крест на красном фоне, британский флаг с обычным и диагональным крестом и звездный флаг США. Большие толпы торопились в центр города, лица людей лучились радостью. Все улыбались, люди жали друг другу руки. Некоторые обнимались.
Кто-то улыбался и мне. Я спросила у него:

— Что случилось?
— А вы не знаете? Перемирие!

Наконец, наконец! Конец проклятой войне!

Через неделю скорый поезд уже вёз меня на восток, пронося мимо озера Леман. Я оставила свой ледоруб у мадам Дюма вместе с небольшим количеством денег. (Она очень предупредительно помогала мне в переписке с Францией.) Я и не подозревала, что через двадцать лет, когда мадам уже не было в живых, ее дочь — конечно, по собственной инициативе — рассчитается со мной за расходы по хранению ледоруба, почтовые издержки, выручку от продажи ледоруба до последней копейки (точнее — сантима) и заплатит моей дочери принадлежащую мне сумму. Всё очень по-швейцарски, не неприятно даже... но для некоторых такая аккуратная мелочность уже чересчур...

Из писем Фери я узнала, что в Венгрии чувствуется недостаток в текстиле и нитках. В его родительском доме распустили красивые, ручной вязки хлопчатобумажные чулки до колен из приданого бабушки! Я купила несколько шпулек ниток и постельное белье, хотя прекрасно знала, что швейцарские таможенники не выпустят из страны новый текстиль. Ночь перед отъездом я провела за упаковкой чемодана: чем меньше мои вещи будут бросаться в глаза и чем старше покажется постельное белье, тем лучше. Но я смогла усыпить бдительность таможенников лишь наполовину. Они предложили выслать вещи, которые они не разрешили вывезти, на названный мной адрес в Швейцарии, и, конечно же, за мой счет. Через несколько лет я все получила обратно от честной мадам Дюма. Следует заметить, что швейцарцы были правы по поводу запрета на экспорт текстиля. Страны Центральной Европы были отрезаны от источников хлопка, и то, что они смогли приобрести, использовалось в производстве боеприпасов, а не в удовлетворении потребностей населения в одежде.

В последнюю швейцарскую ночь я распрощалась и с курением. Я никогда не была заядлой курильщицей: выкуривала восемь-десять сигарет в день. Однако Фери не нравилось, что я курю, поэтому отвыкание я рассматривала в качестве подарка для него. Последняя сигарета — я выкурила ее на заре — действительно была последней... на двадцать лет. В 1938 году Фери умер, и на следующий день после его смерти я закурила снова, и той одной сигареты оказалось достаточно, чтобы я опять курила в течение пятнадцати лет.

На поезд я села рядом с австрийским офицером. Он рассказал мне, что 16 ноября провозгласили Венгерскую Народную Республику. Я рассказала ему о своих превратностях. Он был тронут романтичностью моей истории и всю дорогу до Вены заботился обо мне. Все шло гладко. „Мой паспорт” опять вызвал сенсацию на границе. Меня пригласили в отдельное купе, и мне надо было „исповедоваться”, как я сюда попала и что здесь делаю.
На платформе венского вокзала я увидела господина с бородой: он приближался, размахивая руками, как ветряная мельница... Фери! Я не предполагала, что мы встретимся уже здесь. Но как изменила его эта борода! Мне не понравилось это новшество.

Мы не могли найти слов, чтобы выразить, что мы чувствуем, говорили банальности. Мы не виделись друг с другом четыре года кряду! Фери уже забронировал номер в гостинице. Гостиница имела хорошую репутацию, но мое первое впечатление было все-таки неприятным. Я видела все в серых оттенках: постельное белье, полотенца, салфетки, хорошо отутюженные рубашки персонала. Да, тогда еще не знали химических средств для чистки, а исходным материалом для изготовления мыла был жир. Население думало, что питание важнее стирки. Вышеупомянутая, хорошо отутюженная серость могла поведать о ситуации больше, чем продовольственные карточки.

Когда первое проявление чувств закончилось, я задала Фери вопрос: «А что мы будем делать теперь?» Фери стал серьезным и грустно ответил: «Не знаю. Мои родители не хотят с тобой разговаривать. Не имею понятия, могу ли я что-нибудь делать в Будапеште... У меня нет сил. Положение такое безвыходное! Знаешь, что я сделал бы с наибольшим удовольствием? Поднялся бы с тобой на гору и вместе спрыгнул бы в пропасть. Чтобы даже наши тела не нашли!»

— Ты серьезно говоришь, Фери?

— Да. Я понятия не имею, что с нами будет.

А я и слышать не хотела о пропасти. Я хотела жить! Фери однозначно был в депрессии. Правда, он и раньше тешил себя мыслью о самоубийстве. Когда через двадцать лет, после его смерти, я приводила его записи в порядок, то нашла среди них написанное родителям прощальное письмо. Конечно, он не послал его. В Фери никогда не бурлила жизнерадостность, но его мозги всегда работали с чрезвычайной интенсивностью, и он питался энергией от интеллектуального труда, с помощью которого он мог бороться с унынием и отчаянием. Он был чувствительным и уязвимым, но он был и гордым, он хорошо скрывал свою слабость. Однако бывали и такие периоды в его жизни, когда его нервная система была подавлена; в такие времена он впадал в летаргическое состояние и был не способен на активность. Он надеялся, что я вытяну его из пассивности и привью ему жизнерадостность. Но я не была готова к этой роли.

Через два дня мы уезжали из Вены. На вокзале, когда Фери пошел покупать билеты, а я сторожила наш багаж, ко мне подошёл мужчина и сказал: «Ich habe Brot!» Он предлагал купить у него хлеб. Это меня навело на такие же размышления, как и серые рубашки... Нам не нужен был хлеб, Фери взял из Будапешта продуктов на несколько дней. В этом счастливом городе было легче достать хлеб, чем в Вене.

Ночь в переполненном солдатами поезде. Заколоченные досками окна. Яростные споры. Я несколько раз опасалась, что они пустят в ход кулаки. Но нет. Грозы стихли, волнение успокоилось. Может быть, именно тогда стало укрепляться во мне впечатление, что много криков и мало действия являются характерной венгерской чертой ?

28 ноября. Прибытие в Будапешт. Температура ниже нуля. Снег шел тогда уже в течение нескольких дней. Коммунальные службы, отвечающие за чистоту улиц, не работали, мы шлепали по ледяным сугробам. Около вокзала извозчики ждали пассажиров. Фери колебался. Куда ехать? Его близкие, родители и слышать не хотели обо мне. Гостиница? Все они были набиты битком. Не оставалось ничего другого, как испытать удачу. Мы сели к извозчику и объехали весь город. Мы останавливались и у роскошных гостиниц, и у дешевых... Нигде ничего. По пути Фери поднялся к одному из своих двоюродных братьев, и он спустился меня поприветствовать. Сообщил, что рад засвидетельствовать мне своё почтение здесь, в Будапеште (признаюсь, это звучало в тот момент иронически), он скажет Нелли, сестре Фери, что я приехала, и она мобилизует круг друзей, чтобы они искали нам жилье...

В ресторане я познакомилась с венгерской кухней. Я задыхалась уже после первой ложки супа. Я раскашлялась... Обильные соусы напоминали мне клей, которым мы клеили в детстве сделанные нами елочные украшения.

Мы прервали наши странствования у бани Геллерт. Мрамор, золото, гипсовые орнаменты. После бани мы немножко успокоились: швейцар одной большой гостиницы пообещал нам дать ночлег, если уж ни в каком другом месте, то хотя бы в лифте, ведь он был довольно просторным. На всякий случай мы продолжили искать место, и к вечеру наши усилия увенчались успехом: был найден номер в одной грязной, холодной, дешевой гостинице. Вскоре явилась армия клопов, так что мы провели ночь сидя на стуле, не сняли даже пальто.

А потом в течение нескольких дней мы скитались из отеля в отель, и во всех кишели клопы. И наконец, наши друзья нашли нам комфортабельное место проживания: мы могли ночевать в одной прихожей рядом с комнатой для прислуги. Хозяева владели двумя смежными квартирами, и в то время они снесли общую стену, поэтому та прихожая оказалась им без надобности .

Прихожая и комната для прислуги выходили окнами во двор, они были довольно темными. Впрочем, мы как-то устроились. Я распаковала вещи, в том числе и «норвежскую кастрюлю», которую я привезла из Швейцарии. В то время она была в большой моде и во Франции, и в Швейцарии, где люди, как правило, были весьма практичны. С ней можно было экономить много горючего. На самом деле она была термосом. Положите в такую кастрюлю недоваренную пищу — и варка заканчивается уже в герметично закрытой кастрюле. Кастрюлю ставили в заполненную смятыми газетами коробку, так что кастрюля везде плотно соприкасалась с газетами, которые — как известно – являются плохим проводником тепла. Потом все это покрывали подушкой. И так картофель, сваренный утром, можно было подавать днём, и не надо было заботиться о нём в течение всей первой половины дня. „Норвежская кастрюля” избавила нас от очень дорогих ресторанов, где давали блюда, настолько ужасно приправленные специями, что это было слишком не только для меня, но и для Фери.

К счастью, у нас была сберкнижка, которую Фери унаследовал от своего деда. Не сказать, что на ней была уж очень большая сумма, но по крайней мере на нас не давили материальные проблемы. Экономическая жизнь страны все больше оказывалась в параличе: часть урожая не собрали, поезда ходили совсем нерегулярно, почти случайно, правительство было ослаблено коалиционными разногласиями. Рабочие „поглядывали” на Восток под влиянием рассказов вернувшихся из России военнопленных, а знатные слои ждали спасения с Запада. Я чувствовала эту неразбериху в повышении цен на мясо и овощи.

Вызванное войной и без этого тяжелое экономическое положение все ухудшалось, и правительство Каройи — работая в очень неблагоприятных условиях — было неспособно исправить сложившееся положение. Венгрию запрудили войска Антанты. Коммунальные службы хотя и работали, но очень плохо: трамваи то ходили, то не ходили, часто происходили перерывы в подаче электричества, и чувствовался недостаток в воде, из-за мусорных куч с трудом было можно войти в дома. Беженцы буквально наводнили Будапешт. С плакатов, расклеенных по стенам домов, женщина, стоящая на кукурузном поле, призывала людей: «Работайте»! Но тщетно... Цены на продовольствие продолжали расти. В сознании недовольных произошли изменения, они хотели действовать. Но дни сменяли друг друга пока что без больших потрясений.

К нам часто приходила младшая сестра Фери, и ее визиты радовали его. Друзья делали все, чтобы помочь нам. Мама одного друга приготовила ужин в нашу честь, мы ели индейку и пили токайское вино. В тот раз из провинции приехал старший брат Фери с красивой женой, обладательницей хрупкой фигуры...

В январе 1919 года Каройи провозгласили президентом республики, и он назначил премьер-министром человека, престиж которого непрерывно падал в водовороте противоположных политических течений. В феврале арестовали некоторых руководителей коммунистической партии. Но в пересыльной тюрьме они имели право принимать посетителей. Итак, тюрьма стала партийным центром.

Фери доставляло хлопоты мое слабое знание немецкого языка. (конечно, это была не единственная из его проблем). Он подписался на будапештскую немецкоязычную газету Pester Lloyd, и под его руководством я читала статьи о несчастных случаях, рассказы о кражах со взломом и уже без него — корреспонденции о драках с различным исходом. А затем следовали короткие политически новости. Благодаря регулярному чтению я быстро продвигалась вперед. Это являлось отличным методом для изучения иностранного языка.

Нас не слишком сильно затрагивал недостаток в продуктах. Может быть, потому, что мы жили в районе для знатных людей? Или потому, что мы были в хорошем настроении и питали большие надежды по отношению к Народной Республике?

Во время моих „закупочных круизов” я с удивлением обнаружила, что многие из венгров — франкоманы. Они обожали все французское, хотя французы были „врагами”. В магазине „Овощи” знали, что я приехала из Франции. Ой! Парижанка! Ой, Париж, центр суперэлегантности! При посредничестве молодой женщины, покупавшей здесь капусту и морковь, Город Света освещал лавку во всём своём великолепии. Если бывала очередь, меня пропускали вперед, некоторые хотели общаться со мной по-французски, и это усердие навело меня на мысль, что мы могли бы улучшить наше материальное положением, давая уроки французского языка. На одно мое газетное объявление пришло пятнадцать отзывов. Нам стало весело, мы поняли, что при необходимости и Фери сможет давать уроки французского.

В один прекрасный день около полудня нам позвонили. Это оказалась прислуга родителей Фери: она принесла обед в судках для переноски пищи, его послала мама Фери. Гордая мещанская душа мамы не могла стерпеть, что ее сына питает „норвежская кастрюля”. В момент моего прибытия в Будапешт семья Фери разделилась на две партии. Одна и слышать не хотела об «аморальной особе», являвшейся женой другого человека. Тогда я еще не знала, что могу назвать себя законно разведенной, что я уже не являюсь женой „другого человека”. Мой развод объявили еще во время моего пребывания в Женеве. Но я узнала об этом только позже, когда почта работала уже регулярно. А другая партия питала симпатию к этой женщине, которая бросила все и, пренебрегая опасностью, приехала сюда, чтобы разделить участь с любимым мужчиной. Вначале первая партия была большей, но потом под влиянием матери Фери она постепенно сошла на нет. В один субботний день Элли пришла с известием, что завтра нас ждут на обед. Значит, оппозиционная партия сдалась.

Мать Фери отвела меня в сторону: я уже не помню, на каком языке она говорила, по-немецки или по-французски, который она знала так же слабо, как я немецкий. Короче говоря, она произнесла речь: она сказала, чтобы мы забыли прошлое и «мы примем тебя в семью, моя дорогая дочка». У Фери камень с души свалился.

Так как семья таким образом примирилась с ситуацией, мать Фери, которая была очень энергичной женщиной, захотела организовать карьеру Фери. На сцену вышел дальний двоюродный брат — тоже химик. Собрался семейный совет: они обсуждали покупку аналитической химической лаборатории, владелец которой погиб на фронте. Фери и его двоюродный брат были бы её совладельцами. Лаборатория состояла из трех помещений. В одном мы могли бы работать с едкими парами, в другом — шли бы «чистые» химические процессы, а в третьем, в святилище двух совладельцев, они могли бы принимать клиентов. Прислуга лаборатории жила бы на кухне. Только еще никто не знал, откуда мы будем брать клиентов. Экономическая жизнь переживала застой, предприятия, откуда могли бы приходить заказы, были отрезаны оккупационными войсками. Но постепенно мы все-таки начали верить в будущее и надеялись найти свое место под солнцем. В конце концов, 19 марта 1919года был подписан контракт, а стоимость покупки лаборатории депонировали в банке.

Что касается политики, то в течение марта левые социал-демократы и коммунисты непрерывно сближались друг с другом и затем объединились под названием „Венгерская Социалистическая Партия”. Их ближайшей целью было освобождение политических заключенных и захват власти. 20 марта большая толпа собралась перед тюрьмой и потребовала освобождения лидеров коммунистов. Тогда же, 20-го, через день после приобретения нами права собственности на лабораторию, представитель оккупационных войск французский подполковник Викс, руководитель военной миссии Антанты, передал Михаю Каройи ноту, в которой он в ультимативной форме приказывал, чтобы венгерские войска были отведены с восточной границы страны от румынских войск. Викс заявил, что новая линия границы будет считаться политической границей. Это было серьезным нарушением соглашения о перемирии, и правительство Каройи не приняло ультиматум. 21 марта новая, объединенная социалистическая партия приняла власть, и с этого началась венгерская диктатура пролетариата.

Уже 20-го в городе, конечно, забурлил поток возбуждённых слухов. Переговоры между Каройи и социал-демократами, социал-демократами и коммунистами недолго оставались секретом.

В тот вечер Фери и я были приглашены на ужин. Так как я все равно не могла участвовать в разговоре, я размышляла, думала, мной овладело то же беспокойство, которое владело всеми. Вдруг зазвучал незнакомый мне музыкальный инструмент. Он напоминал голос поющего на альпийских пастбищах пастыря. Это было тарогато: в казарме, находящейся неподалёку, один из солдат трубил на весь мир о своей тоске по родине, и этот звук был совсем другим по сравнению с возбуждением той компании, в которой я оказалась. Я предалась чарам мелодии.

***

На следующий день новость стала официальной: Венгрия стала республикой советов, управление принял Революционный Правящий Совет, члены которого были наркомами: коммунистами и социал-демократами. Было принято решение о реорганизации администраций, национализации крупных предприятий, социализации малых хозяйств. Биржу не только закроют — решили новые власти, — но и ликвидируют. Ликвидация биржи вызвала шумиху в том районе города, где мы жили, и где было видно довольно много мужчин с откормленными лицами и огромными животами — это были биржевые маклеры и другие завсегдатаи храма спекуляций. Они собирались на нашей улице, демонстративно нацепив красные астры в петлицы, и, жестикулируя, обсуждали дела иногда с унылым видом, иногда живо.

— Биржевики! — с презрением oтзывался о них наш хозяин. Он сам был торговцем дровами, но не пренебрегал иногда и биржевой азартной игрой.

У нового правительства не было опыта и не могло быть, и среди многих достойных уважения мер были приняты и такие, которые сейчас — уже спустя более чем полвека — кажутся наивными. Так, например, они решили создать крупный обувной завод, оборудование которого состояло бы из экспроприированных инструментов и средств. Когда здание завода будет готово, машины должны быть уже собраны в огромном ангаре — так звучал приказ. Когда после подавления диктатуры пролетариата румыны вторглись в страну, они погрузили все станки на поезд, чтобы затем увезти их в Румынию. По пути они одумались и выкинули весь груз прямо около железнодорожных путей, где потом заржавело много хороших станков... Обо всем этом я узнала позже, во время работы в функционировавшем под французским руководством репарационном комитете, который занимался тем, что подсчитывал убытки, причиненные румынскими оккупантами.

Вторжение иностранных войск вызвало страшный переполох. Нужно было дать приют беженцам, наводнившим Будапешт, и вернувшимся с фронта солдатам, которые не могли уехать домой, и кроме них еще и тем, кто в хаосе происходящего застрял в столице. Несчастные «коренные» жители теснились, громоздясь друг на друга по жалким дырам. Однако в квартирах мещан, торговцев, государственных служащих было много свободного пространства. Это было основанием для реквизиции комнат, что решило проблемы немногих, однако вызывало большие проблемы и ненависть.

Что касается семьи Фери, в ней три человека жило в четырех комнатах, так что было вполне вероятно, что в их квартиру вселят незнакомых людей. Такая перспектива привела родителей в ужас, и поэтому они попросили нас обоих оставить нашу жалкую дыру и переселиться к ним. Правда, мы потеряем свою независимость, но наша жизнь станет более легкой — думали мы. Здесь я должна упомянуть, что как только разразилась революция 21 марта, все мои ученики — будто бы по команде — бросили меня. Снабжение населения становилось всё более и более нерегулярным, однако мать Фери была хорошей хозяйкой, она всегда следила за тем, чтобы кладовка была полна, и считала, что мы ни в чем не нуждаемся. Общество хорошо говорящей по-французски Элли, обладавшей широким кругозором, тоже привлекало нас. Так что мы переехали.

Новое место жительства было на окраине Будапешта. Приближение весны чувствовалось там гораздо больше, чем среди каменных громад центра. Элли обожала своего брата и оказывала на него хорошее влияние. Она очень ловко брала его в оборот и занимала практическими делами. Например, у неё как-то сломались часы, и она попросила Фери починить их. Это было конкретным заданием — то, что было так необходимо для Фери. Он разобрал часы, изучил их механизм, а затем собрал. Успех наполнил его душу верой в себя. Весна тоже развеивала его грусть. Мы ходили по находящимся за домом полям, холмам. Загорали, возвращались домой с огромными букетами цветов, такими разными по мере приближения лета . Мы наслаждались настоящим и не думали о будущем.

В один прекрасным день нам сообщили, что нашу лабораторию «социализируют», то есть государство не берет ее в собственность, а только в ведение. Потому что наше предприятие было очень маленьким. Нам заказали анализы и направили к нам сотрудников. Для нас открыли счет в Государственном Банке (несмотря на то, что депозита у нас не было), чтобы мы могли выдавать зарплату, покупать химикаты. Зарплату рабочих определило государство — каждому по заслугам. Как же можно решить, кто сколько заслужил? Совсем просто! У старших было больше времени «приобрести заслуги», чем у молодых. Так что заслуга находилась в прямой пропорции с возрастом. Зарплату определял возраст. Так, например, самую большую зарплату среди нас получал лаборант, потому что он был старше всех, а самая низкая зарплата была у начальника (он руководил всем и всеми), его назначили сверху, и он был еще совсем молодым инженером.

Лаборатория ожила: мы взвешивали, фильтровали, дистиллировали, титровали, прокаливали, возились с термостатом... Мы были довольны, прошла депрессия, главную роль играли повседневные заботы, а не наши душевные проблемы.

Утром, отправляясь в лабораторию, то есть на наше место работы, мы брали с собой обед, вечером уходили домой — мы жили, как все. Чуть позже страна пережила трагические события, но политика тогда уже не касалась нас непосредственно. В нашей повседневной жизни образовался здоровый ритм, и это стало главным лекарством для нас, дало нам чувство безопасности, постоянства, позволило забыть пережитые во время войны испытания. Мы набирались сил, хотя еще ничего не знали о том, какие большие силы понадобятся нам, чтобы перенести новые превратности. Началась новая глава в нашей жизни.

После большого катаклизма жизнь изменилась и во всем мире.
И на этом я заканчиваю свои личные воспоминания.

Будапешт, 1977

КОНЕЦ